Как бы смрадом жженого детского мяса запахло в мире снова, и ужаснулся мир. Восемнадцать Италийских епископов отказались подписаться под церковным осуждением Пелагия, «защитника естества», defensor naturae, заступника некрещеных младенцев от Августина.[265]
Ропщут на него люди, и его же собственное сердце ропщет. «О, верьте мне, братья, когда я думаю не только о вечных, но и о временных муках детей, то смущаюсь и не знаю, что сказать».[266] — «Не знаю, nescio», — один ответ на все.[267] Если бы довести до конца это «смущение», не получилось ли бы то возмущение — бунт, который подымется, через тысячу лет, в сердце ученика Августинова, Лютера: «Когда я даю волю этим мыслям (о Предопределении), то, забывая все — Христа и Бога, — дохожу, наконец, до того, что Бог кажется мне ненавистным, и хвала моя становится хулою».[268]
Более, чем вероятно, что до такого бунта не доходил Августин; но так же вероятно, что бывали у него такие минуты, когда, распятый на кресте мысли, он готов был возопить: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты меня оставил?» То же мог бы он сказать и теперь, в конце жизни, что говорил в начале: «О, какие это были муки моего рождающего сердца, какие вопли, Боже мой! Этого никто не знает, кроме Тебя одного!»[269] Муки ли это рождающего сердца или умирающего — мы не знаем; он, может быть, и сам не знает.
Бедный, бедный! скорбный — Блаженный, грешный — Святой! Люди не знают и никогда не узнают, что значит «венец святости», — каким раскаленным добела, железным обручем сжимает он голову святых.
Спором Августина с Пелагием о существе зла потрясен был весь христианский Запад. Чт'o скажет Церковь, — ждали все, но не дождались: Церковь молчала или, хуже того, говорила надвое.
Папа Иннокентий I отлучил Пелагия, а папа Зосима оправдал его, но после Карфагенского собора (418 г.) снова отлучил, признав и «вечные муки некрещеных детей».[270]
«Roma locuta est, causa finita, Римом сказано — дело кончено», — радуется Августин в знаменитом изречении, вошедшем в язык Римской Церкви.[271] Но радость его оказалась преждевременной: дело было не кончено и даже не начато.
«Слишком трудных и глубоких вопросов… лучше не касаться вовсе, дабы не давать повода к новым ересям… Ибо мы полагаем достаточным… установленного Церковью раз навсегда», — скажут Римские Капитулы, писанные, вероятно, будущим папою, св. Львом. К этим «слишком трудным и глубоким вопросам», о которых Церковь решает молчать, относится и догмат Августина-Павла о Предопределении, Praedestinato.[272] Это и значит: ничего не сказано — все умолчано Церковью.
Но ровно через тысячу лет по смерти Августина (530 г.), будет сказано Лютером, учеником Августина, в «Аугсбургском Исповедании» (1530 г.): «Мы не толкуем Павла по-новому (против истинно вселенской, кафолической Церкви), что легко доказать… на основании книги Августина 'О букве и духе, De littera et spiritu'».[273]
И в лице Лютера будет отлучен Римскою Церковью (о, конечно, невольно, нечаянно!) св. Августин.
Если бы он только знал, какой будет у него ученик — вылупившийся вдруг из яйца голубиного, змей — монах Августинец, Лютер, то как бы он удивился, ужаснулся: «Откуда это чудовище, — unde hoc monstrum?» Мы теперь знаем откуда: из движения Духа в веках и народах, от Иисуса, через Павла-Августина, к нам.
Больше хотеть быть в Церкви нельзя, чем хотел в ней быть Августин. «Я не поверил бы и самому Евангелию (значит, и самому Христу), если бы меня не побуждала к тому власть (Римской) Церкви».[274]
Павел хотел «быть отлученным от Христа за братьев своих, Израильтян» (Рим. 9, 3), а св. Августин — за братьев своих в Римской Церкви. «Слишком любил» он ее, «перелюбил», hypereg'apasen, по чудно-глубокому слову Варнавы о любви Человека Иисуса к Израилю.[275]
И вот все-таки если провел Августин «последние дни жизни своей в несказанной скорби и горечи», то, может быть, потому, что в главной и вечной муке всей жизни своей — в тайне Зла, — так же как Павел, в тайне Свободы, — покинут был Церковью. Оба они, каждый в своем, — страшно сказать, — как будто вне Церкви и даже против Церкви.
Но знает, может быть, св. Августин теперь, в вечности, то, чего еще не знал тогда, во времени, — что и в этой последней муке его, так же как во всех остальных, совершалась над ним божественная тайна Промысла: вышел из Церкви Западной, Римской, бывшей, чтобы войти в будущую, Вселенскую Церковь.
Павел вошел в нее первый; второй — Августин.
Мудрый совет Лютера: «Надо умереть для разума, чтоб это (Предопределение) постигнуть» — не пошел бы впрок Августину.[276] «Я мог бы скорее усомниться в том, что есмь, нежели в том, что истина (Бог) постигаема разумом»; «разум крепко люби»; «это мне сам Бог открыл», — мог бы возразить Августин Лютеру.