То же почти говорили ученики Августина, что говорил он сам: «Бог справедлив даже тогда, когда делает то, чего не мог бы сделать человек, без несправедливости». Но если бы теперь кто-нибудь напомнил ему эти слова его и спросил: «Думаешь ли ты и теперь так же?» — что бы он ответил?
«Сидя однажды за трапезой, — продолжает вспоминать Поссидий, — мы беседовали» (все, должно быть, о том же, — о «праведном биче Божием»). И он сказал нам так: «Слушай те, отцы и братия! Вот о чем я молюсь в эти дни скорби: да избавит Господь город наш от осаждающих варваров; или да подаст нам силу претерпеть до конца; или да возьмет душу мою к Себе!»
Первого из этих трех прошений Господь не исполнил: города не спас; второе — исполнил отчасти: «избранным» своим, «предопределенным», дал силу претерпеть до конца; и только третье — исполнил совсем: взял душу Святого своего к Себе.
«Вскоре он тяжело заболел и слег».[291] Это было на третий месяц осады, в начале августа, в самые огненные дни африканского лета. Заболел, должно быть, гнилой горячкой (febris, «лихорадкой» называли все такие болезни), в зачумленном воздухе осажденного города.
Знал, что умирает, но для друзей лечился. В первые дни болезни принимал всех. Однажды пришел к нему человек с больным сыном и просил исцелить его, возложив на него руки. «Если бы я мог это сделать, то начал бы с себя самого», — ответил Августин. А может быть, и не начал бы? Руки, однако, возложил, и больной исцелился.[292] Но очень вероятно, что св. Августин умер все-таки с убеждением, что «чудес» не делает.
Всех утешал и укреплял до конца. «Только за десять дней до кончины просил оставить его одного и даже ближайшим друзьям своим не велел входить к нему в келью. Все эти дни читал покаянные псалмы и плакал».
Слезы мои были для меня хлебом день и ночь, когда говорили мне всякий день: «где Бог твой?» (Пс. 41, 4).
Никакого завещанья не оставил, потому что ничего не имел, нищим был во Христе; только любимые книги и рукописи просил отдать преемнику своему на хранение.
«28 августа 430 года, на десятый день болезни, когда начал уже отходить, — вспоминает Поссидий, — мы собрались к нему все и молились, и он — с нами; и так, молясь, отошел».[293]
Умер, точно уснул.
Тихое надгробное пение над почившим Святым заглушалось иногда звериным воем осаждавших город варваров.[294]
Светоч мира потух, и сделалось в мире темно, как в комнате, где вдруг потушили свечу. Наступила та черная-черная ночь, которой суждено было продлиться пять веков, — кромешная тьма Варварства.
Тьма была в мире, но те, кто смотрели на лицо Святого в гробу, видели Свет.
Если верно, что почти всегда лица умерших в первые минуты или часы после смерти, как бы в мгновенном преображении или искажении, выражают глубочайший и самому человеку иногда неведомый, злой или добрый, ужасный или радостный, смысл того, чем жил человек, то лицо Августина в гробу выражало неутолимо-страдавшую и наконец успокоенную, ненасытимо-алкавшую и наконец нашедшую Бога человеческую Мысль.
Было у него такое лицо, как у человека, который, спросив о великой скорби, услышал ответ о величайшей Радости.
Тот же Свет был в этом лице, что озарил лицо Павла на пути в Дамаск и лицо самого Августина, над книгою Павла, в миланском саду:
Свет пролился в сердце мое, и озарилась тьма.
Luce infusa cordi meo, tenebrae diffugerunt.
Тот же Свет — что в первый день творения, когда Бог сказал:
Да будет Свет. — И был Свет, и увидел Бог, что Свет хорош.
Свет, о котором сказано: Свет во тьме светит, и тьма не объяла его.
«В Церкви будет он всегда жив» — это знает Поссидий.[295]
Жив будет всегда, не только в Церкви, но и в миру, — это мы знаем, потому что именно в наши дни, как, может быть, никогда, именно таким, как мы, погибающим, — св. Августин говорит: Братья мои, я не хочу спастись без вас!