Россия действительно дышала свободно, – по крайней мере то, что тогда называли Россией. По свидетельству разных очевидцев, на улицах столицы плакали от радости. Прохожие, не знавшие друг друга, обнимались и поздравляли со счастливой переменой. На Московской дороге содержатели почтовых дворов даром отправляли курьеров, которые несли «эту радостную весть». Вечером, без всякого на то распоряжения, весь город был иллюминован. «Восторг был всеобщий и переходил даже границы приличия», говорит один из летописцев.
Но люди уже не помнили себя. Императрица Елизавета говорит о «почти безумной радости, объединившей все классы общества, от последнего мужика до представителей высшей знати». То же самое наблюдала и г-жа Виже-Лебрён. Вернувшись из Москвы через несколько недель после катастрофы, она нашла еще Петербург «сумасшествующим от радости. Люди пели, танцевали, обнимались на улицах». И провинция подражала столице.
Если верить графине Головиной, сама Мария Федоровна быстро забыла про свою грусть. Когда она встретилась со своим сыном в Зимнем дворце, и он хотел броситься в ее объятия, она остановила его.
– Саша? Виновен ли ты?
Так как Александр уверил ее в своей невинности, она нежно его поцеловала и поручила ему своих младших детей. Теперь ты их отец!
Но, несколько недель спустя, она вела будто бы в Павловске и Гатчине жизнь более рассеянную, чем прежде, давала завтраки, обеды и ужины, устраивала прогулки верхом, в которых сама принимала участие, занималась посадкой растений и постройками, как и прежде, и напоминала о постигшем ее несчастье только портретами в глубоком трауре, которые раздавала своим друзьям. Графиня представляет собой в этом отношении свидетельницу, на которую не вполне можно положиться. Обе женщины были в ссоре, а разные другие лица, вместе с Саблуковым, командовавшим в это время эскадроном, которому была поручена охрана Павловска, дают по этому поводу совершенно другие показания, согласующиеся с тоном писем, адресованных вдовою Нелидовой к Плещееву: «Мое сердце иссохло, моя душа удручена». Однако, продолжая переписываться с матерью, императрица Елизавета, в письме от 25 апреля (7 мая) 1803 года, находила у своей свекрови «необыкновенно счастливый» характер, и делала это открытие вследствие замечания маркграфини Баденской, которая, увидев Марию Федоровну через четыре месяца после катастрофы, не могла прийти в себя от изумления, найдя ее «такой веселой и радостной».
Нежная и чувствительная, по моде того времени, вдова Павла слишком любила жизнь, чтобы не отдаться ей. Этому способствовала и окружающая ее среда. Отец Александра не оставил после себя ни сожаления, ни жалости. На его похоронах вовсе не было пролито слез. Те, кого называли тогда публикой, – придворные, офицеры, чиновники всех классов – буквально ликовали, не чувствуя более над собой гнета тяжелых указов и стеснений, нагромождавших в предшествующее царствование. Круглые шляпы, высокие галстуки и фраки вновь появились во множестве. Кареты мчались со страшной быстротой по мостовой. Графиня Головина видела, как один гусарский офицер скакал верхом по тротуару набережной и кричал: «Теперь можно делать все, что угодно!» Так понимал он свободу.
Герхард фон Кюгельген. Портрет императрицы Марии Федоровны в трауре. 1801 г.
Во время банкета, устроенного на сто персон князем Зубовым, чтобы отпраздновать вступление на престол нового государя, было выпито пятьсот бутылок шампанского! Придворный траур стушевался перед этой безумной радостью, которая не пощадила даже памяти покойного. Рассказывали, что, находясь в руках своих палачей, он просил их дать ему срок написать церемониал для своих похорон. Сочиняли стихи:
А между тем Александр не замедлил обмануть и расчеты, доставившие ему власть, и надежды, пробужденные в первый момент его вступлением на престол.