Накачали Ромео Игоревича Романова транквилизаторами, посадили в вороной ЗИП и умчали в деревню. В главную, столичную, в Зарядье-Благодатское, поселили временно в трехкомнатной избе-люкс на десятом этаже. Заставили отоспаться, трое суток при нем единственный верный врач, вызванный из Елениной косметологической реанимации, дежурил, иглоукалывал. Двое суток проторчал. Потом приступил к отоспавшемуся молодцу батюшка Викентий. Узнав, что принц крещеный, да еще по обычному православному обряду, спросил батюшка самое простое: когда тот изволил у исповеди последний раз бывать и причащаться. Ромео честно признался, что вообще никогда. Батюшка Викентий тяжко вздохнул и предложил принцу все-таки исповедаться по-людски, не формально. Выговориться, облегчить душу. Ромео немножко подумал, а потом заговорил с такой скоростью и с таким захлебом, без остановки, что батюшка и час и два только пот с чела утирал. Слезами уходили из организма царевича и транквилизаторы, и несчастья, и еще такое, чему уйти другими путями из человеческой плоти нет никакой возможности.
К вечеру принц не только исповедался и получил все, что Российская Истинноправославная Церковь исповедующемуся дозволяет, но и стал проситься в монахи. Батюшка Викентий, принадлежа к белому духовенству, ничего по этому поводу ответить не мог, посоветовал обратиться в Святейший Синод, лучше сразу к тамошнему обер-прокурору, господину Досифею Ставраки. Царевич по слабости чувств не удержался и пробормотал уличную дразнилку, которой босяки-мальчишки провожали ЗИП обер-прокурора: «Собаки Ставраки жуют козинаки, жуют козинаки, танцуют сиртаки!..» Батюшка вздохнул и порекомендовал насчет монашества все-таки сперва обратиться к высочайшим родственникам, ибо без их ведома нынче стричь не велено, были уже попытки, и кто-то их сверху пресекал — уж не сам ли царь? Батюшка подобрал рясу и заспешил к вечерне. Собор у него был большой, но тесный, а деревня — известно какая. Отец Викентий даже сожалел, что храм никак нельзя перестроить, чтобы попросторней стало. На полпути священник встретил стадо коров, возвращавшихся с Васильевского выпаса. Пастухом в селе нанялся служить какой-то бывший знаменитый эстрадный певец; хоть и еврей, он исправно бывал у службы, и гордился, что зовут его по-библейски. На шее у передней коровы позванивал старинный валдайский колоколец. Определенно священник рисковал опоздать к службе, очень его принц задержал исповедью.
Ромео не выпустили из избы-люкс даже на утро, только невкусным молоком все поили да поили. Царевич стал требовать хотя бы телефонного разговора с государем, ну, не с государем, так с дядей, не с дядей, так с отцом, нет, с отцом не надо — ну, с тем, кто здесь главный хотя бы, поговорить-то можно? Не тюрьма ж? Или тюрьма?.. А-а… Ромео глотал слезы.
Кто в деревне главный — сомнений за последние полвека никто не имел, кроме сестер-поповен, а те на Брянщине остались. Бабы скоренько дали знать сношарю-батюшке, что тронутый царевич желает говорить с «главным». Поставленный обо всех пикантностях царевичевой биологии в известность, сношарь назначил аудиенцию на утро, а сам устроился на лежанке — думать. Ясно было, что парня лечить надо. Куда ему в монахи, телку такому? Лечить сношарь в жизни своей долгой тоже обучился, но средствий главных знал два: баня с пивом да с черешневой, ну, а второе средствие известное — работа, работа, работа.
«Телок» был приведен к двенадцати, весь зареванный, весь в черных кудрях, — новых кровей, таких в деревне еще не запускали. А что, может, передумает? Если он считает, что в мужика для него черт ложку меда сунул, так стало быть, надо доказать ему, что в каждой бабе — пять таких ложек, да еще мед подуховитей будет. Сношарь не сравнивал, но не сомневался — он от баб в жизни много чего наслушался. Приказал топить баню, вытащил корчагу светлого городского пива и приказал Ромео пить. Тот с ужасом поглядел на великого князя, тот выглядел примерно так, как для непривычного взгляда овцебык, и выпил кружку. На закуску сношарь персонально облупил парню крутое яйцо. Ромео тоже не посмел отказаться. Потом долго молчали. Сношарь ни с какими мужиками разговаривать правильно не умел, а Ромео боялся подать голос.
В бане, где несчастный принц приготовился к любому виду насилия над собой, была дикая, ни с чем не сравнимая жара, ибо сношарь не любил тепло на ветер пускать. Сношарь покрутил носом, и остался недоволен.
— А ну-ка при-на-под-дай! — крикнул он кому-то в щель, и невидимые руки опрокинули кадку темного пива на голую каменку. Дух пошел такой, что Ромео немедленно окосел. Сношарь взял в руки два шланга, — зачем-то были тут оборудованы еще и шланги, — и стал хлестать бедолагу то такой струей, которая ледяная, то другой, которая горячая. Ромео сидел у стены и сам не знал, в сознании он, или без него, или вообще давно умер. Длилось это все вечность и еще того много больше. Когда сношарь счел, что парень ошпарен и охлажден должным образом, то крикнул в щель:
— Га-а-товв!