…Непроницаемая темень за окном медленно превращалась в густую синь. Это означало, конечно, что время перевалило за критическую черту. Теперь боль в нижних конечностях убывает, а не усиливается. Но в самом начале этого процесса не скажешь, что лучше: первое или второе. Боль отступает неохотно, то и дело, огрызаясь, как вдарит вдруг, что можно подумать, будто и впрямь врезали по истерзанным пяткам – да не палкой, а железным прутом.
С избавлением от боли тело почему-то слабеет. А в душе поселяется опустошенность. Ощущение такое, словно над тобой поизгилялись, как хотели, нахаркали в душу и отбросили как тряпку, и лежишь ты поруганный, униженный, бессильный что-нибудь предпринять в свою защиту.
В голову возвращаются мысли о сигарете. Самое время – и жена, и дочка спят крепким предутренним сном, его «преступление» останется нераскрытым и безнаказанным.
Павел Борисович выпрастывает из-под одеяла ноги, с натянутыми на культи толстыми шерстяными «наконечниками» и, опираясь на руки, пытается передвигаться вдоль дивана. С противоположного его конца можно, если пересесть на придвинутый стул, дотянуться до тайничка.
Первое же усилие вызывает такой взрыв боли, такое ее неистовство, что приходится откинуться обратно на подушки. Диван при этом скрипит так, что разбудит, кажется, не только жену и дочку, но весь дом. Нет, в экспедицию за сигаретой пускаться еще рискованно. Павел Борисович вспомнил, к тому же, что может зазвонить телефон. Все, кто может позвонить, предупреждены, что лучше всего это делать между четырьмя и шестью утра или после пятнадцати пополудни. Так что нельзя отползать от средства связи на столь далекое расстояние. Только ты вытащишь из тайничка сигареты, он и зазвонит, проклятущий. Прибежит Инна узнать, почему он долго не снимает трубку, и как раз застукает его на месте преступления. Тайничок будет рассекречен. И ломай потом опять голову, где и как устроить следующий. Насколько изощренней в этом деле становится он, настолько же догадливей Инна Александровна и Ларка. У этой вообще нюх собачий – разыскивает тайничок по запаху и даже назовет сорт сигарет.
Не смея пошевелиться, дабы предательски не заскрипел диван, Павел Борисович остается там, где пригвоздил его взрыв боли, и заставляет себя снова вспоминать о событиях, совсем еще близких и уже таких недосягаемых…
Несмотря ни на что, известность Луспекаева в этот раз распространилась далеко за пределами города, в котором ему удалось добиться успеха. На премьеру и первые показы спектакля приезжали многие театральные светила, драматурги, писатели и журналисты из Москвы и других театральных городов страны. Вскоре и в центральных газетах появились отклики на премьеру «Варваров». Известность Луспекаева стала всесоюзной.
Широко раздвинулся круг знакомств. Жаждущих общения с новой знаменитостью не счесть. Знакомства с нею домогаются журналисты, художники, поэты, писатели, драматурги и, само собой разумеется, актеры из других театров Петербурга. Но не только Петербурга, а и Москвы. С кем-то из них, например, с Александром Володиным или с Олегом Ефремовым, знакомство перерастет в дружбу и продлится вплоть до кончины Павла Борисовича, с кем-то так и останется не более чем знакомством, с кем-то оно и исчезнет вовсе…
«Многие называли Луспекаева Пашей, легко сходясь и переходя на «ты» и назавтра считая себя его друзьями, – вспоминал Владимир Рецептер, оставивший о Павле Борисовиче тонкие, деликатные и – как то и положено поэту – несколько возвышенные воспоминания. – Он был открыт, щедр и будто бы доступен. А мне всегда казалось, что Павел только терпит это амикошонство и не уважает тех, кто набивается в друзья, что он горд и очень затаен внутри себя, бешеный и ранимый».
Павел Борисович был слишком общительным, душевно деликатным и прямодушным человеком, чтобы быть разборчивым. Ему, к тому же, хотелось, как захотелось бы любому нормальному человеку на его месте, поскорее вписаться в местное общество, стать своим, забыть, что он приезжий. И по совокупности этих причин он частенько оказывался не в своей, как говорится, компании.