Конечно, Ковпак и Федоров такой брехне не верили. Но хоть бы один партизан, испив воды из криницы, животом занедужил от еврейской отравы! Мы-то сами из криниц и колодцев воду не пили. Зимою топили снег, а так – родник, речушка, дождевая вода, болото. Но я многих партизан допытывал: встречал ты хоть один отравленный колодец? Никто не встречал.
У Федорова Черниговского одним из лучших подрывников был Семен Юдович, лично подорвавший одиннадцать вражеских эшелонов. Когда Ровно освободили, его назначили старшим автоинспектором. Потом он командовал в облавтотресте. И он такого случая с отравленным колодцем не знал. Кстати, за десять пущенных под откос эшелонов полагалось давать Героя, а Семен получил только Красную Звезду.
Скажете, какая на войне может быть обида? Как сказать... Через много лет, уже после войны, я узнал, что самую крупную диверсию совершил Федор Крылович – на станции Осиповичи: на рассвете 30 июля 1943 года установил две магнитные мины с часовыми взрывателями и взорвал состав цистерн с бензином. А на соседнем пути стоял состав с боеприпасами. Всего на тот момент на станции оказалось четыре воинских эшелона. Взлетели на воздух пять «тигров» и другой техники неперечислимо. Срочно доложили в Москву. Четыре командира за такую диверсию стали Героями. А Федору Крыловичу дали орден Ленина... в 1949 году. Хорошо еще, что хоть при жизни. Да и награду, а не тюрьму.
У Идла Куличника своя разведка по многим местам была. Он проверил сплетни раз, другой, третий. Расследовал через своих слухачей, что в одной деревне у мужика увели корову, но не евреи, а полицаи. У другого свинью зарезали, но не евреи, а бульбовцы, сичевики. Третьего самого на куски порубили гайдамацкими секирами и хату сожгли – опять не жиды. А все валят на нас. Тогда Ихл-Михл вместе со Станчиком и одним русским командиром выездной трибунал устроили: честно сознавайтесь, как было дело. Ну те и отказывались от брехни. А чтоб другим неповадно было, баб и мужиков языкатых крепко пороли. На первый раз. На второй раз стреляли. Было и такое.
А та тетка с детьми до нас добралась через болота. Берл с Идлом ее допрашивали. Она так сказала: ваш еврей последнюю еду у меня отнял, убить хотел, вот пришла – убивайте нас, все равно нам кормиться нечем.
У Идла какое-то подозрение обрисовалось. Расспросил внешность партизана, во что одет, в какой мешок картошка была сложена. Мешок в войну дорого стоил. Три дырки прорезал – вот бабе платье, а мужику костюм.
Построили первый взвод первой роты, которой командовал Идл. Баба прямо указала на Гриню. И мешок, и рушник тоже нашлись.
Ждали, что решат командиры. Долго братья в сторонке курили. Штабной блиндаж еще не успели оборудовать на новом месте, надеялись вернуться на старую базу. Мне показалось, что Куличники поссорились.
Взвод разбрелся. Командиром взвода был Нисим Шарлат, техник-лейтенант, попал в плен после контузии, бежал, партизанил в Клетнянских лесах, но еще с одним лейтенантом, Исаем Трубником, решили податься к нам.
Нисим построил взвод, доложил Ихлу-Михлу. Тот что-то сказал Идлу, я не расслышал. Идл скомандовал:
– Боец Шлиц, три шага из строя. Признаешь эту женщину? Значит, знаешь, чего заслужил своим преступлением. Шарлат, твой боец. Приводи приговор в исполнение.
– Нэ можу вбываты еврэя.
У Идла был трофейный браунинг. Плоский, в карман положишь, как носовой платок. А баба стоит, будто ее ничего не касается, только головой трясет. Дивилась, наверное, чего эти жиды не на фронте. А когда грохнул выстрел, дернулась, вжала в подол детей. И той ночью на рушнике, отпоротом от мешка, на елке повесилась.
Гриню Шлица вычеркнули из списочного состава. А вписали трех братьев Мамкиных.
Идл спросил их фамилию. Два воробушка смотрят на старшего, тот как старичок шести лет, а они тянут его за рубаху: «Гриш, а мы чьи? Мамкины?» – «А чьи ж еще!»
Слышал от кого-то, что Ихл-Михл увел их с собою в Польшу, оттуда – то ли в Канаду, то ли в Южную Америку. Да только зачем ему такая обуза?
Братьев Мамкиных наша ребятня обижала. Те ведь идиша не понимали. Идут еврейчики в хедер: Мамкиных щиплют с вывертом, зло. Из хедера идут: щиплют. Я их прямо охранял от наших зверенышей. Они же и так заморенные, только и есть что живого в них – конопушки.
Вырезал им свистульки – отняли. Даже травинки, чтоб как дети, в ладонь зажав, свистят, – и те отняли. Пожаловался меламеду Рубинову.
– Балабан, что ты от меня хочешь? Чтоб я из-под земли вызвал их родителей и пристыдил?
Только одна девочка с ними дружила. Любимица моя ненаглядная, звездочка моя, Эстерка. В шутку я называл ее «донья Луиза».
Видел до войны во Львовском музее портрет в полный рост грудастой испанки в красном бархатном платье, с громадным шелковым бантом, каким завязывают коробки шоколадных конфет. Медная табличка на раме: «Донья Луиза Эстер Хуанита Рамона Мария Лопес».