Тетя Граня отчего-то была непривычно сердита, почти зла. Скорей всего, от работы в Доме ребенка. Судьбы и жизни детей, исковерканные еще при рождении дорогими мамулями и папулями, наверное, не очень-то рассиропливают сердце, они ожесточают даже таких святотерпцев, как тетя Граня. Одна мамуля совсем уж хитро решила избавиться от сосунка – засунула его в автоматическую камеру хранения на железнодорожном вокзале. Растерялись вейские ломовцы – хорошо, что всегда и всюду у нас найдется куча специалистов по замкам, и один матерый домушник, живший по соседству с вокзалом, быстро открыл сундучок камеры, выхватил оттудова сверток с розовым бантиком, поднял его перед негодующей толпой: «Девочка! Крошка-дитя! Жись посвящаю! Жись! Ей, – возвестил домушник. – Потому как… А-а, с-суки! Крошку-дитя!..» Дальше говорить этот многажды судимый, ловимый, садимый страдалец не смог. Его душили рыдания. И самое занятное – он действительно посвятил жизнь этой самой девочке, обучился мебельному делу, трудился в фирме «Прогресс», где и отыскал себе сердобольную жену, и так они оба трясутся над девочкой, так ее лелеют и украшают, так ли ей и себе радуются, что хоть тоже в газету о них пиши заметку под названием «Благородный поступок».
Сошнин раскутал Светку, поставил кастрюльку с супом на плиту, зажег бумагу, начал толкать в печку дрова. Светка посидела возле дверцы плиты на ее давней низенькой табуретке, взяла веник и стала подметать пол.
Лерка стояла, опершись спиной на косяк, и глядела в дверь средней комнатушки, из которой виден был угол зловещего «гардеропа». Хозяин не приглашал ее раздеваться, проходить. Пошвыривал дрова. Она, его «примадонна», так ни разу, ни с одним мужчиной больше и не была, боится раздеться, «одомашниться». Ей нужно будет время заново привыкать к нему и к дому, перебарывать свою застенчивость или еще что-то там такое, не всякому дураку понятное.
– Ну, я пойду туда, – кивнул Леонид на дверь головой. – Надо. Ты, Свет, похлебай горячего супу, хочешь – почитай, хочешь – поиграй, хочешь – телевизор включи. Не знаю, работает ли? Я его давно не включал…
Светка перестала водить веником по полу, исподлобья поглядела на него, перевела глаза на мать. Лерка молча отстранилась от косяка, пропуская Сошнина в дверь.
Под лестницей серой, пепельной кучкой лежало что-то в расплывшейся луже. «Урна!» – догадался Сошнин. На свадьбы и торжественные гулянки ее уже давно не пускали, но с поминок прогонять не полагается – такой обычай. Наш тоже. Русский.
«Эй! – вскипело вдруг в груди Сошнина. – Эй, жена! Иди полюбуйся на мою полюбовницу!..» – хотел он уязвить Лерку напоминанием о давнем их скандале и тут же «осаврасил» себя – словцо Лаври-казака пришлось к разу: «Со-овсем ты, Леонид Викентьевич, с глузду съехал, как говорят на Украине, совсем! Скоро весь злом изойдешь, касатик!..»
Подпершись рукою, вполголоса вел за столом Лавря-казак, дядя Паша, старец Аристарх Капустин, соседи, многочисленные «воспитанники» бабки Тутышихи и просто знакомые люди подвывали в лад ветеранам, промокая глаза комочками платков.
Игорь Адамович лежал ниц на материной кровати в пиджаке, в начищенных ботинках, не шевелясь, не подавая голоса. Викторина Мироновна вопросительно и тревожно взглядывала в его сторону, вежливо потчуя гостей. У торца стола, в выдающийся костюм, в заморскую водолазку и шелковистый парик наряженная, торчала нелепая и всем тут чужая Юлька. Она поймала взглядом вошедшего Леонида, потерянно ему улыбнулась:
– Сюда, дядь Лёша, сюда, пожалуйста!
Певцы примокли было при появлении Леонида, но он, присев к столу, без ожидаемой строгости молвил:
– Пойте, пойте. Ничего. Баба Зоя легкого характера была, любила попеть…
– Ой, бабушка, бабушка! – диким голосом закричала Юлька и упала на плечо Леониду.
Он ее погладил по съехавшему на ухо, не по ее малой глупой голове сделанному парику и со скрипом прокашлял чем-то вдруг передавленное горло.
Пришла Лерка. Сошнин подвинулся, освобождая место подле себя на плахе, положенной на стулья вместо скамьи и покрытой облысевшим ковриком, принесенным Викториной Мироновной из дому.
– Царство небесное милой бабушке, – потупясь, произнесла Лерка, зачерпнула ложечкой кутьи из широкой вазы, подставив ладонь, пронесла ее до рта и долго жевала, не поднимая глаз.
Тетя Граня закрестилась, заплакала; зашмыгали носами, заплакали, заутирались женщины соседки, кто-то сказал привычное, к которому никогда и никому не привыкнуть: «Вот она, жизнь-то, была – и нету». Никто не продолжил, не поддержал скорбный разговор, и петь больше не пробовали, не получалось ни долгой, душеочистительной беседы, ни песен расслабляюще-грустных, располагающих людей к дружеству и сочувствию.