Странные фразы, противоречившие общему характеру их отношений и всему тону переписки, были и в более ранних письмах Льва Николаевича. Но с декабря в его письмах меняется все. В одном из них он дает Валерии Владимировне советы просто как приятель или даже как добрый знакомый... Она скучает? Она не знает, что с собой делать? Да мало ли что можно делать! «Поезжайте за границу, выходите замуж, подите в монастырь, заройтесь в деревню...» Вероятно, этот тон старательно прикрывал и раздражение и чувство неловкости. 12 декабря Толстой пишет Арсеньевой откровенное письмо — самое замечательное в их переписке, чрезвычайно важное и для понимания характера Льва Николаевича вообще:
«Насчет вашего письма я думал вот как: или вы никогда не любили меня, что бы было прекрасно и для вас и для меня, потому что мы слишком далеки друг от друга; или вы притворились и под влиянием Женички, которая посоветовала вам холодностью разжечь меня. Мне кажется, что тут замешана Женичка. Это со мной дурной способ действий. Я слишком серьезно смотрю на дело, чтобы на меня могли оказать влияние мелкие наивные средства. Я давно вижу глубины вашей души, и эти миленькие хитрости для меня не скрывают, а засоряют его.
Ну что же есть между нами общего? Смотря по развитию, человек и выражает любовь. Оленькин жених выражает ей любовь, говоря о том, как они будут целоваться; вы выражаете любовь, говоря о высокой любви; а меня хоть убейте, я не могу говорить об этих вздорах. Верьте еще одному, что во всех моих и ваших отношениях
В дневнике Толстого разрыв с Валерией Владимировной отразился мало. За два дня до отправки цитируемого выше письма он записывает: «От Валерии получил оскорбленное письмо и, к стыду, рад этому...» Последние слова как будто усиливают Печоринский характер его странного романа, но им большого значения придавать нельзя. 12 декабря — только несколько строк: «Утром поправил «Юности» первую тетрадь, написал последнее письмо Валерии, гимнастика, обедал один у Дюссо... Мне очень грустно...» Затем до Нового года об Арсеньевой в дневнике есть одно упоминание: «Встал поздно, получил длинное письмо от Валерии, это мне было неприятно...»
Как обычно бывает с людьми, только что пережившими горе, Толстой становится добрее. Не решаюсь утверждать положительно, но кажется, суждения его о людях (не все, правда) в эти дни после разрыва становятся мягче и снисходительнее. Попадаются оценки почти восторженные, на которые он был скуповат в течение всей своей жизни: «Анненков прелестен...» «Лир (так он, по-видимому, называл А.М.Тургенева) прелестен...» «Столыпин прелестен...» «Получил милое письмо от Тургенева...» «Анненков ужасно мил...» Толстой хвалит даже Чернышевского, которого всегда терпеть не мог: «Чернышевский мил...» «Чернышевский умен и горяч...» Более лестными становятся и его заметки о книгах, об искусстве. Так, он в восторге от статей Белинского: «Утром читал Белинского, и он начинает мне нравиться...» «Прочел прелестную статью (Белинского) — о Пушкине...» «Статья о Пушкине — чудо. Я только теперь понял Пушкина...»
4 января он записывает: «Обедал у Боткина с одним Панаевым, он читал мне Пушкина, я пошел в комнату Боткина и там написал письмо Тургеневу, потом сел на диван и зарыдал беспричинными, но блаженными поэтическими слезами. Я решительно счастлив все это время...»
«Халиф Абдурахман имел в жизни четырнадцать счастливых дней, а я, наверное, не имел столько», — сказал он в старости. Может быть, этот день 4 января и надо включить в число счастливых. Для счастья тогда не было никаких внешних оснований, но о внешних основаниях не приходится и говорить при мысли о человеке со столь удивительной, переменчивой и тонкой нервной организацией. Во всяком случае, это был только день, быть может, связанный с чувством освобождения.