Печорин говорит: «Другой бы на моем месте предложил княжне свое сердце и свою судьбу, но надо мной слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней жениться, — прости, любовь! Мое сердце превращается в камень, и ничто его не разогреет снова. Я готов на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь свою, даже честь, поставлю на карту, но свободы моей не продам. Отчего я так дорожу ею? Что мне в ней? Куда я себя готовлю? Чего я жду от будущего? Право, ровно ничего...»
Толстой женился шестью годами позднее; быть может, 34 лет от роду испытал ту «сильную любовь», в которую «не верил» в молодости. Но с уверенностью мы этого не скажем.
В сущности, он виноват был перед Арсеньевой немногим больше, чем Вронский виноват перед Китти. О «неблагородстве» этой истории говорила гувернантка Арсеньевых мадемуазель Вергани, написавшая ему чрезвычайно резкое письмо, да еще кроткая тетушка Ергольская. Лев Николаевич отвечал тетушке:
«...Хотя я признаю себя виноватым в непоследовательности и признаю, что все могло произойти совершенно иначе, думаю, что я поступил вполне честно. Я не переставал говорить, что сам не знаю своего чувства к Валерии, но что это не любовь и что я считаю необходимым себя испытать. Испытание выяснило мне мою ошибку, я это и написал Валерии со всей искренностью. Кроме того, наши отношения были так чисты, что воспоминание о них, я уверен, не будет никогда ей неприятно, если она выйдет замуж. Поэтому я написал ей, что желал бы, чтобы она писала мне... Пусть бы мадемуазель Вергани, написавшая мне столь нелепое письмо, соблаговолила вспомнить все мое поведение в отношении Валерии, вспомнить, что я старался приходить возможно реже, что она сама меня просила бывать чаще... Я уверен, что в Туле меня считают величайшим чудовищем...»
Письмо это с легкой, Печоринской, попыткой перейти в моральную контратаку (надо, впрочем, помнить, что оно было совершенно конфиденциально и адресовано человеку очень близкому и надежному), довольно верно передавало внешнюю сторону романа. В последнем же письме к самой Арсеньевой Толстой ни в какие контратаки не переходил, признавал свою вину и просил у нее прощения. Привожу это светское, джентльменское, довольно холодное письмо, отправленное им из Парижа 20 февраля (4 марта) 1857 года:
«Письмо ваше, которое получил нынче, любезная Валерия Владимировна, ужасно обрадовало меня. Оно доказало мне, что вы не видите во мне какого-то злодея или изверга, а просто человека, с которым чуть было вы не сошлись в более близкие отношения, но к которому вы продолжаете иметь дружбу и уважение. Что мне отвечать на вопрос, который вы мне делаете: почему? Даю вам честное слово (да и к чему честное слово, я никогда не лгал, говоря с вами), что перемене, которую вы находите во мне, не было никаких причин. Да и перемены, собственно, не было. Я всегда повторял вам, что не знаю, какого рода чувство я имел к вам, и что мне всегда казалось, что что-то не то. Одно время, перед отъездом моим из деревни, одиночество, частые свидания с вами, а главное, ваша милая наружность и особенно характер, сделали то, что я почти готов был верить, что влюблен в вас, но все что-то говорило мне, что не то, что я и не скрывал от вас, и даже вследствие этого уехал в Петербург. В Петербурге я вел жизнь уединенную, но, несмотря на то, одно то, что я не видал вас, показало мне, что я никогда не был и не буду влюблен в вас. А ошибиться в этом деле была бы беда и для меня и для вас. Вот и вся история. Правда, что эта откровенность была неуместна. Я
Что делать, запутались, но постараемся остаться друзьями. Я с своей стороны сильно желаю этого и все, что касается вас, будет сильно интересовать меня. Верганичка в своем письме поступила как отличная женщина, чем она никогда не перестанет для меня быть, то есть она поступила не логически, но горячо, так как она любит.
Я вот уже две недели живу в Париже. Не могу сказать, чтобы мне было весело, даже не могу сказать, чтобы было приятно, но занимательно чрезвычайно. Скоро думаю ехать в Италию. Как вы поживаете в своем милом Судакове? Занимаетесь ли музыкой и чтением? Или неужели вы скучаете? Избави Бог, вам этого не следует делать. Французы играют Бетховена, к моему великому изумлению, как боги, и вы можете себе представить, как я наслаждаюсь, слушая эту musique d'ensemble, исполненную лучшими в мире артистами.
Прощайте любезная соседка, от души жму вашу руку и остаюсь вам истинно преданный гр. Лев Толстой».
*