Падающая поленница – вот что такое тело человека, занимающегося вопросами необратимости. Это наша органика – а не мягко-ягодично-купидонное. Не «плоть» – к черту ее, на фиг! Ложная невесомость ломает хребет.
Худоба здесь честнее.
Все бесполезно.
Я больше не могу закрывать руками лицо. Я не могу их поднять.
Тогда: собирала вещи, они лезли на меня. Не так уж много их было. Защита и провокация – вот их серьезные функции. Вещи не думали ни о чем постороннем, они свидетельствовали о своих способностях. Платья и ботинки. Браслеты и подвески. Джинсы, пуловеры и пальто. Они кричали: все должно быть нежным, бестолковым, связанным и переплетенным. Мы, говорили вещи, помогаем держаться, как передвижной дом. Он – почти такой, как та или тот, кто внутри.
Но, сложенная по пакетам, укрощенная, одежда мгновенно превратилась во фронт отчуждения. Я в ней запутывалась. Цветные колготки слипались с шарфами. Таблетки прощупывались как бусы, и наоборот. Зачем все они? Я уходила, чтобы болтаться, сжавшись, внутри этого «дома моделей», как ссохшийся жук внутри своего хитина. Перенося проглоченный эмбрион себя же. Эмбрион, на время проглотивший язык.
Теперь мне было, что скрывать. Я знала, что, даже обнажившись до сухожилий, уже никогда не буду достаточно голой.
Все описания катастрофы – ложь. Описанию доступны только следы.
Что, космос действительно любит нас? Где доказательства?
Метафорическая дуга так раскалилась, что энергосберегающий организм опрокинул меня в забытье. Разбудил сон, снятый в стиле артхаусного, нет, даже ван-эйковского какого-то сверхреализма. С тенями и выхваченностью отдельных деталей, с затягивающей загадочностью и коричнево́й. Для меня (насмотренность – примерно три тысячи часов) она была новой. Я бы дала специальный приз кинооператору снильма.
Снилось прямо и честно, как я возвращаюсь. К тому, к которому в реальности не-сна уже бросалась после разрыва, была с сомнением принята и потом снова оставлена, вернее, отставлена (я могу это, сделав небольшое усилие, сказать действительно легко), вернее, выставлена, даже не смешной (это я умею), а не существующей при определенных условиях. Этой повторной катастрофе предшествовали следующие события: сломанный в двери ключ во время его командировки, невозможность выйти из дома, приступ клаустрофобии. И вот во сне я опять была в его странного устройства синебородой квартире, где с самого начала, привезенная за шкирку со страстью и яростью, шутя искала в шкафах скелеты бывших девушек и смеялась, еще ничего не зная, не в силах остановиться. Я жила там, сложенная в три погибели, в одном из этих шкафов. Видимо, я должна была там остаться – скелетом или призраком – для остальных. Все это вместе с насилием действительно было, было, но насилие, и особенно сексуальное, к логике этого сна не имеет никакого отношения.
И вот мне приснилось, что я вновь возвращаюсь к нему; внутренний объем квартиры, ее конфигурация изменились, коридор вытянулся, мебель порыжела, непонятно, когда, может быть, только в момент, когда он впускает меня. И, пока я в робких слезах рассказываю, как мне было невозможно без него (он проходит в комнату, а я еще вожусь с вешалкой и плащом, или просто боюсь входить, или стада воспоминаний проносятся, и поэтому я подтормаживаю), на полке для сумок и зонтиков полеживает его хипстерская шапка-ушанка (таких он не носил, я вообще таких никогда не видела). Это не зимняя – это какая-то весенняя будто бы баварская охотничья шапка (она хищно выглядит) из зеленой и коричневой замши, бывалая, с длинными ушами, завязанными наверху, и потертым замшевым же козырьком. Лежит, как летний заяц.
И, пока я как будто в забытьи (внутри сна!) гляжу на эту шапку и годичные кольца тумбочки, я думаю о том, что жизнь – это намокшая древесина; о тяжести как таковой и о том, что пропорции тяжести-нежности с тысячелетиями не изменились. Я думаю: если ты действительно хочешь узнать жизнь и ее края, то ты их узнаешь самым эффективным, самым жестоким способом. И, так и не повесив плащ, открываю дверь на лестничную площадку и то ли прощаю, то ли прощаюсь.
А потом – однократной вспышкой – возникают найденные в комоде круглые очки а-ля Леннон с фиолетовыми стеклами.
Боль обрушивается на меня, превращая в растение, инфузорию. Лишь шуршанье сухими пальцами во внутреннем кармане плаща оказывает ей сопротивление. Валидол. Остальное тело уже капитулировало. Я очень хорошо знаю, что со мной. Тому, как все это безобразие называется, на русском есть симметричное слово – герань. (…)
«Освенцим моей нежности» – так он говорил.
Что он делал со мной?