— Знаешь, что меня больше всего коробит в России? — спросила она.
— Что?
— Обращения. В Англии ко мне обращались «мисс», а здесь — хм… — «жэ-энщина». Понимаешь, что я имею в виду? В любой цивилизованной стране есть определенные каноны светского общения: во Франции — «мадемуазель», в — Польше «пани», а в России, — она поежилась, — «жэ-э-энщина», или того хуже — «де-евушка». Тьфу! Это омерзительно. Неужели русский лексикон настолько обнищал? Почему у нас нет какого-нибудь элегантного слова, чтобы обращаться друг к другу уважительно?
— В России есть одна проблема — «элегантное» обращение могут принять за издевательство.
Я осторожно озирался по сторонам, Катя толкнула меня локтем в бок.
— Почему ты такой зажатый?
— Потому что меня зажали. Эта выставка нравится мне все меньше. Ни одного интересного лица.
— А меня тебе недостаточно?
— Это вопрос с подвохом. Я не буду на него отвечать.
— С чего ты взял, что это вопрос с подвохом?
— Все твои вопросы — с подвохом.
— Да ладно тебе, расслабься, — мы зашли в зал, где висели полотна абстракционистов. Катя кивнула на одну из картин. — Это Пинкисевич, новый адепт супрематизма. Как тебе?
— Можно я не буду комментировать фиолетовые квадратики?
— Когда это ты успел стать таким ворчливым?
— Во вторник, — буркнул я и вздохнул. — Здесь не в ворчливости дело. Ты же знаешь мою позицию. Когда я слышу, как люди восхищаются абстракционистами, я вспоминаю сказку Андерсена о голом короле. Брейгель и Рембрандт — вот это искусство. А Кандинский — всего лишь дизайн.
— Поясни.
— Легко. Картины Брейгеля говорят: «я расскажу тебе историю», а картины Кандинского: «я красивая, я буду хорошо смотреться в зале над диваном, купи меня». Проблема дизайна в том, что он стремится к утилитарности. Иначе это не дизайн. Искусство же, напротив, всегда двигается по касательной. Иначе это не искусство.
— Ничего ты не понимаешь!
— Ну конечно! Куда уж мне, ограниченному плебею, понять эти глубокомысленные банки супа! О, как мне постичь мудрость сиреневых квадратиков на желтом фоне?
Она засмеялась.
— Дурак.
Один из поклонников — тот самый лысый джентльмен в очках — преподнес ей букет белых роз.
— Я знаю — это ваши любимые.
Она приняла их молча, потом, проводив взглядом блестящую лысину, положила цветы на стол с закусками, взяла меня под руку и потянула прочь.
— Что такое? — спросил я, оглядываясь. — Он тебе неприятен?
— Нет. Дело не в нем. Просто я не люблю цветы.
— С каких это пор? Помнится, я тебе дарил орхидеи. Их ты тоже выбрасывала?
— Нет. Просто в Англии я увлеклась флорианством, — заметив мой недоуменный взгляд, она пояснила. — Философия цветов, проще говоря. Для флорианца цветок — живое существо, и сорвать его — значит убить.
— Не обижайся, конечно, но, по-моему, это какая-то сектантская чушь. Сегодня у тебя флорианство, а завтра что? Будешь ходить по домам и агитировать за святую Мать-и-Мачеху? Чему вас там в Англии только учат?
— В Англии учат не хамить женщинам, так что советую тебе туда съездить. А флорианство — не чушь!
— Ага. Зубная Фея — тоже. Я, кстати, вчера с ней разговаривал. Ты не поверишь, но даже Зубная Фея считает флорианство чушью.
— Прекрати паясничать. Дай мне договорить. Вот сам подумай — зачем срывать цветы? Оторванные от земли, они вскоре потеряют цвет. А на грядке или на поляне они радуют. По-настоящему. В этом ведь суть красоты — когда все на своем месте.
Я долго молчал — хотел сказать что-нибудь умное. И вдруг заговорил, удивляясь небрежности собственного тона:
— Это всего лишь цветы. Они и так рано или поздно завянут. В этом разница: жизнь мимолетна, а искусство вечно. Ведь жизнь только подражает искусству.
— Оскар Уайльд, — сказала она монотонно, словно делая сноску на цитату. Посмотрела искоса, улыбнулась. — Играешь в циника. Уайльд вульгарен. Всегда был вульгарен. Все его сентенции — песок в глаза. В этом смысле я предпочитаю Гете: «Искусство — иждивенец жизни», — сказал он и был прав.
— Пыль.
— Что?
— Правильно говорить «пыль в глаза», а ни «песок».
— Эх, ты все тот же зануда.
Мы долго гуляли по галерее. Я видел, какое удовольствие доставляет Кате сегодняшний вечер, как светятся ее глаза. Она действительно любила все это — балы, бокалы, людей во фраках. Она злословила, сплетничала — и делала это с таким невинным видом, что мне становилось не по себе. Получается, думал я, что обычные моральные принципы здесь не действуют. Забавно. Я-то всегда считал, что искусство должно высвечивать в людях настоящее, — но чем активнее я общался с представителями этого самого «искусства», тем больше убеждался — настоящих людей вообще не существует, есть лишь сборище симулякров, распускающих слухи друг о друге.
Я искоса смотрел на Катю — мне хотелось схватить ее за плечи и спросить: «Почему ты все время врешь? Почему ты сказала мне, что приехала «вчера»? Почему ты сделала вид, что не узнала меня у Гликберга? К чему этот вечный идиотский, дебильный, неадекватный, глупый, бесполезный, раздражающий и просто утомительный маскарад? Что ты за человек такой — все тебе надо превратить в мелодраму, да?»