— Нет. Просто хочу быть уверен, что все сделал правильно. Мне всегда казалось, что живопись — это мой личный способ остановить мгновение. Я пишу картины с одной целью — придать форму своему прошлому, сделать его осязаемым. И потому теперь, когда на мою мазню наклеили ценники, меня не оставляет ощущение, что я теряю не только краски, холсты, пейзажики и портретики, но и кусочки прошлого и эмоции, связанные с ними. Я понимаю — это глупо. Пару лет назад я продал одну свою картину, и уже на следующий день стал звонить покупателю с просьбой вернуть ее обратно, — я глубоко вздохнул. — Я должен признаться, только не смейся, — я смертельно боюсь ходить по мостам. Возможно, это связано с моим нежеланием продавать картины — тоже своего рода фобия. Я думаю, это зашифровано в генах, ведь мой отец страдал чем-то подобным — остаток жизни он посвятил поискам старого корабля. Он искал его так отчаянно, как будто пытался вернуться в прошлое с его помощью. Он не хотел верить, что это невозможно.
Марина покачала головой и ответила вполне ожидаемо:
— Господи, ты такой зануда. И зачем я с тобой общаюсь? Знаешь, в школе я однажды побила мальчика за то, что ему не понравилось, как я завязала шнурки. Бантики, видите ли, неровные.
Я искоса посмотрел на нее.
— Ты избила мальчика из-за шнурков?
— Нет, я разбила ему нос за то, что он обращал внимание на всякую чепуху типа шнурков и при этом совершенно не замечал, что я в него влюблена. Пойми, Андрей, есть вещи поважнее, чем воспоминания о счастливом детстве.
— Например.
— Например, сейчас.
— Что «сейчас»?
— Данный момент. Мгновение. Я вот считаю, что идеализировать прошлое — подло по отношению к настоящему. Прошлое, оно как тень — неотъемлемая часть тебя, никто не спорит, но и не настолько уж она важна, чтобы на ней зацикливаться.
Я восхищенно посмотрел на нее.
— Слушай, ты прям Сократ. В юбке.
— А ты — зануда.
— Это я-то зануда? Если ты не заметила, я только что чуть не совершил кражу!
— Да, и это была самая нелепая и нудная кража в истории.
— Спасибо.
— Не за что. Обращайся.
Мы долго молчали, глядя на проезжающие машины; я заметил, что черных машин больше всего.
— Ты хоть понимаешь, что пытался умыкнуть собственную картину? — спросила Марина.
— Ага.
— Не Рембрандта, не Брейгеля, а ту, что сам намалевал и сам отнес куратору! — она засмеялась: — Господи, ты пытался утащить с выставки картину прямо у всех на глазах! Неужели ты действительно верил, что все получится?
Неожиданно для себя я сам захихикал.
— Ну верил, ну и что?
Постепенно смех наш перерос в гомерический хохот. Я изображал, как беззаботно несу полотно под мышкой к выходу, как все смотрят на меня. Потом мы вместе представили, как мог бы выглядеть судебный процесс по моему делу («Подсудимый, встаньте! — сказал бы седой, похожий на бульдога, судья. — Вы признаете, что пытались украсть собственную картину?» «Признаю, ваша честь! — гордо сказал бы я. — И считаю, что, запрещая мне воровать мои личные вещи, вы ограничиваете мою свободу!»). От смеха у меня болела диафрагма, глаза слезились, но мы продолжали валять дурака, держась друг за друга, чтобы не упасть, и повторяя: «… украсть!… пытался!… свободу!…».
Когда кафкианская фантазия закончилась, я вытер слезы и внимательно посмотрел на Марину.
— Что? — спросила она. — Тушь потекла, да?
Я хотел ответить, но, — вместо этого, — поцеловал ее. И бутылка покатилась вниз по ступенькам, звеня, разливая вино.
Гроза закончилась, улица пахла дождевыми червями. Мы шагали по брусчатке (я слушал тонкий цокот ее каблучков). Говорили долго, с удовольствием, о всякой чепухе только для того, чтобы заполнить паузы.
— Тебе не кажется странным, что уже целую неделю льет дождь?
— Нет. Вот если бы с неба падали лягушки — это было бы странно. А дождь… осенью дождь — это нормально.
Она ткнула меня локтем в бок.
— Ладно-ладно, молчу, — сказал я, потирая ребра.
— Всегда хотела спросить, давно ты носишь очки?
— С детства.
— Долго привыкал?
— Да нет. А чего к ним привыкать? Нацепил на нос — и вперед.
— А вот я долго стеснялась. Мою подругу за очки дразнили «куриной слепотой», и я боялась, что надо мной тоже будут смеяться. Поэтому и ношу линзы.
— В этом твоя ошибка: нельзя показывать свой страх. Я ношу очки гордо, как знамя — а над знаменами не смеются. Психология. Один мой друг однажды нашел у себя седины — и покрасил волосы. Из-за этого я перестал с ним общаться. Нет, снобизм здесь ни при чем. Просто я считаю, что мужчина не имеет права на косметику. Если ты седой — будь добр гордо носить седину; если лысый — уважай свой череп, не оскверняй его вонючим паричком. Точно так же с очками: они — мой талисман, отличительный знак. И вообще, чем дольше я живу, тем больше плюсов нахожу в плохом зрении.
— Да? И каких же?
— Близорукость очень способствует развитию фантазии. Моему воображению всегда приходилось дорисовывать линии, расплывавшиеся перед глазами. Именно так у меня и появилась эта страсть — страсть к «дорисовыванию» мира.
На лице ее проступила улыбка.
— Да ты прямо апологет слепоты.