Среди Новой площади с крадеными фенами и медовым хлебом с апельсиновыми цукатами; с женщиной, не вынимающей сигареты изо рта и мечтающей продать свои платья; с Ягусей, чья корзина теперь почти пуста, с черешней, которую нужно продать и съесть тотчас же, чтобы она не испортилась; с бочками соленой сельди; с голосом Эвы Демарчик на компакт-диске, поющей одну из ее смелых песен, я впервые переживаю смерть Кена.
Я даже не смотрю туда, где он стоит, ибо его там нет. Я иду один, мимо цирюльни, мимо закусочной, мимо женщин, сидящих на своих табуретах.
Что-то тянет меня обратно к голубям. Когда я возвращаюсь туда, ко мне поворачивается мужчина и, будто бы догадываясь о моем горе, – есть ли другая страна в мире, более привычная к этому состоянию? – вручает мне без тени улыбки почтового голубя, которого держит в руках.
Его перья кажутся слегка влажными, словно атлас. Перышки на груди расходятся, как у совы. Для своего размера он ничего не весит. Я прижимаю его к груди.
Я покинул Новую площадь и нашел банкомат, уточнив путь у двоих прохожих. Затем вернулся в пансион на улице Мёдова и лег на кровать. Было очень жарко – жарко той неуверенной жарой восточных равнин. Теперь я мог плакать. А потом закрыл глаза и представил, как тасуется карточная колода.
2. Взять бумагу и нарисовать
Порой я вижу сон, в котором мне столько же лет, сколько и в жизни, у меня взрослые дети и газетные редакторы висят на телефоне, тем не менее мне почему-то нужно уехать и провести девять месяцев в школе, куда меня отправили в детстве. Во сне эти месяцы воспринимаются как безотрадная ссылка, однако мне никогда не приходит в голову отказаться. В жизни я убежал из школы, когда мне было шестнадцать. Шла война, и я уехал в Лондон. Между сиренами воздушной тревоги, посреди оставленных бомбежками руин мной владела одна-единственная идея: я хотел рисовать обнаженных женщин. Весь день напролет.
Меня приняли в художественную школу – особого конкурса не было, ведь почти все старше восемнадцати служили, – где я рисовал днями и вечерами. В то время там работал необыкновенный учитель, пожилой художник, бежавший от фашизма, Бернард Менинский. Он был немногословен, и от него пахло солеными огурцами. На большом листе бумаги (бумага выдавалась по норме; нам полагалось два листа в день) рядом с моим неуклюжим, наивным, импульсивным рисунком Бернард Менинский уверенно рисовал часть тела модели так, чтобы прояснить его скрытую структуру и движение. Когда он отходил, следующие десять минут я, ошеломленный, сравнивал его рисунок с моделью и модель с рисунком.
Так я научился исследовать глазами тайны анатомии и любви, слушая, как в вечернем небе самолеты Королевских военно-воздушных сил пролетали над городом, чтобы перехватить немецкие бомбардировщики, прежде чем они достигнут побережья. Лодыжка над стопой опорной ноги располагалась точно под ямкой у основания шеи… строго по вертикали.
Когда недавно я был в Стамбуле, я попросил своих друзей устроить мне встречу с писательницей Латифе Текин. Я прочел несколько переведенных фрагментов из двух ее романов о жизни в трущобах на окраине города. И то немногое, что я прочел, поразило меня сочетанием фантазии и достоверности. Она сама, должно быть, выросла в трущобах. Мои друзья организовали ужин, и Латифе пришла. Я не говорю по-турецки, поэтому они, естественно, предложили переводить. Она сидела рядом со мной. Что-то подтолкнуло меня сказать друзьям: нет, не стоит беспокоиться, мы как-нибудь справимся сами.
Мы смотрели друг на друга с некоторой подозрительностью. В другой жизни я мог бы быть пожилым начальником полиции, допрашивающим симпатичную, живую, энергичную женщину тридцати лет, неоднократно пойманную на воровстве. На самом же деле в нашей единственной жизни мы оба были рассказчиками без единого общего слова. В нашем распоряжении были только наблюдения, привычка рассказывать да эзопова печаль. Подозрительность сменилась застенчивостью.
Я достал блокнот и нарисовал себя в образе ее читателя. Она нарисовала перевернутую лодку в знак того, что не умеет рисовать. Я перевернул листок, чтобы лодка оказалась в правильном положении. Она сделала рисунок, говорящий, что все ее нарисованные лодки тонут. Я поведал, что на дне моря есть птицы. Она – что в небе есть якорь. (Как и все за столом, мы пили ракы.) Затем она рассказала мне о том, как муниципальные бульдозеры разрушают дома, построенные ночью на окраине города. Я рассказал ей о пожилой женщине, жившей в фургоне. Чем больше мы рисовали, тем быстрее понимали друг друга. В конце концов мы стали смеяться над своей скоростью, даже когда истории были чудовищными или грустными. Она взяла в руки грецкий орех и, разломив его на две половинки, протянула их, чтобы сказать: две половинки одного мозга! Потом кто-то включил музыку бекташи, и все гости принялись танцевать.