Мы вообще тяжеловато с Новотроицким сживались. Тут жили погранцы, в интернате, а збройников давненько не было. И проблем, с нами связанных, тоже. Местные, особенно молодые вели себя поначалу как-то… Невежливо, что ли. Замечания делали. Кого видит перед собой, например, это мужик? Пузатого дядьку сильно за сорок, заросшего и сутулого. Это Шматко. Маленького Ляшко в смешной шапке. Прапора, стоящего к нему спиной у банкомата. Побитый грязный волонтерский корч и меня, в сраных интеллигентских очках, с блуждающей полуулыбкой рассматривающего детей. Какие-то неудачники, бомжеватые и тусклые.
Прапор, не оборачиваясь, делает шаг назад, почти прижимаясь к мужику, и бьет локтем куда-то в лоб. Через полсекунды приклад АК-74 врезается под колени. Мужик падает, пачкая в пыли свои красивые серые спортивные штаны. Ляшко, держащий автомат, нагибается и добавляет еще раз.
— Ссссепар. Сука, — бормочет Шматко и бьет пытающегося встать мужика стволом в лоб. Мужик падает обратно.
Я делаю шаг к мазде и вдруг вижу в своих руках пээм со снятым предохранителем. Когда я его достал?
— Вам п.зда! — с пассажирской стороны выскакивает какой-то парень, помоложе, пытается оббежать машину и останавливается, глядя на меня. Я держу пистолет расслабленно, в опущенной руке, и почему-то улыбаюсь.
— Товарищ майор, — обращается ко мне Прапор, — давайте отэтого к нам в посадку, а тачку заберем.
— Та она старая, — лениво говорю я, подходя вплотную к машине и стукая по крыше пээмом, — нахер надо?
— Та нормальная, — возражает Прапор, — я ее домой отправлю, все перебьем тут по номерам, и будет за.бись. Ще походить.
Молодой затыкается. Вместо криков, угроз, матов, мы буднично, спокойно разговариваем между собой про его машину. Разговариваем так, будто она уже наша. Старшой пытается откатиться, Шматко опять бьет его в лицо стволом автомата. Ляшко подходит и стукает по фаре берцем.
— Короче, шановный. Ваша машина эвакуирована Збройними Силами України за порушення правил дорожнього руху. Проезд по пешеходной зоне, неправильная парковка, — обращаюсь я к молодому. — Ключи давай и пизд.й отсюда. Этот с нами поедет. Все, пока.
— Это мой папа… — отвечает молодой. — Эта… Я не понял…
— Ах, ты не понял, сука?! — Прапор срывается с места. Я отворачиваюсь.
Через несколько минут, когда мазда без боковых зеркал, фар и боковых стекол, с визгом развернувшись, уносится дальше по улице, я понимаю, что не слышу больше детских визгов. Оборачиваюсь. Все дети стоят, молча смотря на нас. Взрослые мнутся, отворачиваясь, я, кажется, даже тут ловлю ненавидящие взгляды.
— Поехали, — говорю я и залезаю в машину.
— Мені ще дві карточки зняти тре… — откликается от банкомата Шматко.
— Поехали, бля! — кричу я.
Мне мерзко, я хочу уехать как можно быстрее.
Белый джип отворачивает от банкомата. Дети молчат.
Взрослые мнутся.
Мы все, кто едет в этой машине, — папы. Ну, может, кроме Прапора, я не помню, есть ли у него дети. Папы, которые оставили своих детей, украли у них по пятнадцать месяцев совместной жизни.
Эти папы живут на терриконах, в посадках, в сараях, в подвалах. Этих пап — целых четыреста шестьдесят километров линии бойового зіткнення.
Вот тот вон, что стоит немного правее тебя, — он тракторист. Он трактором заруливает, и я никогда не видел этого, но, живя с ним рядом уже целую вечность, целых шесть месяцев, я прямо наживо вижу, как он, сжав зубами желтый фильтр сигареты, крутит руль, ну или что там у тракторов вместо него, смеется, матерится, вытирает пот и морщится от падающего прямо в яркие глаза солнца.
А вон тот — он работает на заводе. А третий, худой такой — он инкассатор. А четвертый — он из Луганска, он уехал до войны и уже во время долбаного нашего АТО потерял там, в ЛНР, отца.
Все, черт возьми, разные. Все обычные. И необычные одновременно. Ругаются, смеются, просыпаются и засыпают в блиндажах, моют руки из бутылки и щурятся на неласковое мартовское солнце, и никто, никто из них ни черта не знает, что будет через секунду, через минуту, через час.
Жены, что звонят вечерами. Мамы, что так хотят слышать голос в трубке. Отцы, что про себя гордятся своими сыновьями. И дети, которые уже толком зачастую и не помнят, как выглядит папа.
А папа дернется, когда услышит выход. Папа обернется и посмотрит в сторону разрыва. Папа привык к этому — к вспышкам и прилетам, к выстрелам, к бурчанию рации, к вечно грязным рукам и желтой глине террикона на поношенных ботинках.
Только папа не привык к тому, что уже сто тысяч лет не видел родных. И не привыкнет. И папа будет сидеть здесь, на этом терриконе, так долго, как это будет нужно. И, возможно, однажды утром папа, привычно накинув тяжелый броник и нахлобучив каску, запрыгнет на бэху. Взревет дизель, черный выхлоп справа выплеснется в пыльный воздух Донбасса, толкнет холодная броня снизу, и зеленые коробки, неуклюже выворачивая из капониров, рванут вперед. По засыпанным щебнем дорогам побитой земли. По чернозему, посадкам и узким улицам неизвестных нам раньше городов.