Уже в самом тоне вопроса заключался ответ. В незначительные слова актриса вкладывала такую гордость признания, такой открытый восторг, что, казалось, вся человеческая юность предъявляет свои права на свободу. Огонек надежды, зажженный в безрадостной жизни, не угас и теперь, под прямой угрозой расплаты.
— Может, как вы еще молоденьким-то сюда приезжали, так я заглядывалась и засматривалась на вас…
В этом месте признания Стрепетова всем существом понимала, что Лизавета уже отбросила ложный стыд. На утайки и колебания просто не было времени. Потребность выговориться, может быть в первый и последний раз, торопила страсть и усиливала волнение. В голосе появлялись горячие, сильные ноты. Не только лицо, юное и одухотворенное чувством, становилось прекрасным. Даже угловатый, нарочито простонародный текст звучал как душевная исповедь.
Раскрывая руки в призыве, делая легкое и стремительное движение вперед, не заботясь о впечатлении, которое произведет, на одном дыхании Лизавета выплескивала все, что накопилось в ее одиноких раздумьях.
— Пускай там, как собирается… Ножом, что ли, режет меня, али в реке топит, а мне либо около вас жить, либо совсем не жить на белом свете…
То был не робкий голос мольбы, не униженное выпрашивание милости. Лизавета Стрепетовой судила людей, способных удушить живое чувство. Оно заливало могучим светом нетронутую душу, открытую для любви и поэзии. Зал замирал, увидев, какая незаурядная сила живет в запуганной крестьянской женщине.
Впрочем, запуганность отступала перед чувством. Лизавета у Стрепетовой не только сознательно принимала любовь, но и готова была ради нее на подвиг. Уходя от Чеглова, она внезапно задерживалась у двери и в мгновенном безотчетном порыве кидалась к нему, приникала вся, не дыша, замерев, остановив время. Как будто уже приняла решение не отступать. Погибнуть, если нужно, но не отречься от любви, прорезавшей солнцем безрадостную жизнь.
Как много воли, благородства, душевной щедрости обнаруживала актриса в неграмотной забитой мужичке. И каким тщедушным, трусливым, жалким оказывался рядом с ней образованный, не злой барин.
Нечеловеческой силы достигала у Стрепетовой сцена с Ананием перед убийством ребенка.
Зрители видели ее одно мгновение. Весь диалог с мужем актриса вела за загородкой, и только ее голос, потухший, истерзанный, скорбный держал зал в напряжении. (В более поздней редакции роли Стрепетова отказалась даже от этого минутного появления. И так огромна была сила ее драматического потрясения, что каждый дописывал в воображении картину, которой не видел.)
На упреки Анания Лизавета отвечала прямо, не пытаясь оправдываться, но и не признавая себя виновной. В ответах, которые она бросала сжато и лаконично, чувствовалось стремление как можно скорее освободиться от последнего груза лжи. Теперь, когда все наконец было сказано и уже ничего не приходилось скрывать, она со странной жестокой честностью признавалась, что и прежде не любила Анания, а любила одного только барина.
В этой ее как будто бессмысленной правдивости заключалась не месть за побои — ими она скорее даже гордилась, — а потребность во что бы то ни стало, любой ценой отстоять законность своих прав на любовь. Над ее чувствами совершено насилие. Что же! Она бессильна предотвратить его. Но сами чувства останутся неизменными. Натура, неспособная ни на обман, ни на сделку, она отказывалась подчиниться общепринятым правилам. Для нее существовали другие законы морали, единственные, те, которые диктовало сердце.
Ананий избил ее? — Пусть. Он может даже убить. Но убьет он ее, Лизавету, а не любовь. Перед любовью власть Анания, и власть начальства, и даже власть бога бессильны.
Побои мужа только укрепили решимость Лизаветы, но не сломили ее волю.
— Добрые люди не указчики про нас, — жестко швыряла она Ананию, и ее голос был сух, словно и боль и страсть уже перегорели, а осталось одно только отчаяние сопротивления.
Совсем иной по окраске и всему строю чувств была Стрепетова в сцене сходки. Она врывалась в избу, где собрались мужики, уже ослепленная яростью. Разгоряченная ненавистью к мужу, который ее тиранил, и любовью, которую тот топтал сапогами, она дошла до безумия. Одержимость и исступление заставляли ее крикнуть во всеуслышание, что она «барская полюбовница есть». И чтоб никто не усомнился в значении ее слов, чтобы разбить всякую возможность отступления, Лизавета с мукой повторяла эти слова вновь и вновь.
Казалось, этот бешеный шквал отчаяния, эта исступленность публичного признания, этот жар безнадежной борьбы нужны были для того, чтобы снова, уже не таясь и не скрываясь, заявить непоколебимую стойкость ее любви. И только после публичной исповеди, не покаянной, а утверждающей, наступал суровый, необлегчающий покой.
Но когда ослепленный местью Ананий убивал ребенка, оцепенелая сдержанность разрывалась диким, почти звериным воплем.