Тиррел с видом полнейшего безразличия ко всему, в раздумье сидел у камина. Его мускулистое, не лишенное красоты тело прикрывал парчовый халат, накинутый с какой-то неряшливой nonchalance;[528]
чулки свисали на пятки, волосы были всклокочены, и лучи солнца, пробивавшиеся сквозь неплотно задернутые занавеси, освещали седые пряди, кое-где видневшиеся среди густых темных кудрей; по собственному недосмотру или по несчастной случайности, он сидел так, что свет падал косо и резко обрисовывал глубокие морщины, которые годы и распутство провели возле его глаз и уголков рта. Я был поражен тем, как он постарел и осунулся.Когда слуга произнес мое имя, он учтиво встал, а как только мы остались одни — подошел ко мне и, горячо пожимая мою руку, сказал:
— Позвольте мне теперь поблагодарить вас за внимание, которое вы оказали мне в ту пору, когда я едва был способен выразить вам свою признательность. Я сочту за честь познакомиться с вами поближе.
Я ответил ему в том же духе и сумел сделать наш разговор настолько занимательным, что он предложил провести остаток дня вместе. Мы велели к трем часам подать нам верховых лошадей, заказали обед на семь часов, и я пошел к себе, чтобы дать Тиррелу время одеться.
Во время нашей верховой прогулки мы главным образом беседовали на общие темы: говорили о различиях между Францией и Англией, о лошадях, о винах, о женщинах, о политике, словом — о чем угодно, только не о том, что было причиной первого нашего знакомства. Из его речей было видно, что у него острый, дурно направленный ум и что опыт заменяет ему умение рассуждать. Все, что он говорил, свидетельствовало о такой разнузданности страстей, о такой безнравственности взглядов, что даже я (перевидавший достаточное число распутников всякого толка) был совершенно ошеломлен. Его философия была весьма несложного свойства: она сводилась к тому, что первое правило мудрости — презирать все на свете. О мужчинах он говорил с горечью, порождаемой ненавистью, о женщинах— с бесстыдством, проистекающим от презрения. Во Франции он усвоил привычку к излишествам, но не то изящество, которое придает им некоторую утонченность; его чувства были низменны, а слова, которыми он их выражал, — еще более омерзительны; то, в чем состоит нравственность высших классов, и чего, я думаю, ни один преступник, даже самый закоренелый, не осмелится отрицать, та религия, на которую не посягают никакие насмешники, тот кодекс, который никто не подвергает сомнению — кодекс джентльменской чести, являющийся движущей силой нашего общества, — по представлениям Тиррела, даже в основных своих законах был авторитетом лишь для неопытных юнцов и легковерных романтиков.
В общем мне казалось, что он человек «дурной и дерзкий», достаточно умный, чтобы быть ловким негодяем, но лишенный того более высокого разумения, которое открыло бы ему, что избранный им путь — самый губительный из всех для него самого; достаточно смелый, чтобы быть равнодушным к опасностям, сопряженным со злодейством, но не столь отважный, чтобы бороться с ними и преодолевать их. Что до всего прочего, он галопу предпочитал крупную рысь, гордился своим молодцеватым видом, носил замшевые перчатки, пил par préférence[529]
портвейн, самыми лакомыми из всех кушаний, обозначенных на карте, считал бифштекс и соус из устриц. Мне думается, теперь, любезный читатель, ты получил довольно полное представление об этой личности.Когда после обеда мы распивали вторую бутылку, я решил, что настал момент расспросить Тиррела о его знакомстве с Гленвилом. Он изменился в лице, когда я назвал это имя, но быстро овладел собой и сказал:
— А, вы имеете в виду soi-disant[530]
Уорбертона? Я знал его несколько лет назад; он был жалкий, вздорный юнец, слегка свихнувшийся, так я думаю, и он питал ко мне жестокую вражду из-за глупейшей ссоры, которая произошла, когда он был совсем еще мальчик.— Что же явилось поводом к ней? — спросил я.
— Пустяк, совершеннейший пустяк, — ответил Тиррел и, помолчав, прибавил с фатовским видом: — Помнится, мне больше, чем ему, повезло в одной любовной интрижке. Знаете, бедняга Гленвил несколько романтичен.
Но довольно об этом. Не пойти ли нам поглядеть, что происходит в танцевальном зале?
— С удовольствием, — ответил я, и мы отправились туда.
ГЛАВА XLIII
Veteres revocavit artes.
Horatius[531]
Странные дела творятся на свете.
«Король Лир»
Спустя два дня после нашей долгой беседы с Тиррелом я снова навестил этого достойного человека. Оказалось, к великому моему изумлению, что он покинул Челтенхем. Затем я зашел к Винсенту; он томно возлежал на кушетке; вокруг него, как всегда, валялось множество книг и бумаг.