От леди Розвил я поехал к Гленвилу. Я застал его дома. Слуга ввел меня в роскошную гостиную с узорчатыми шелковыми занавесями и великим множеством зеркал. Небольшой кабинет справа от гостиной весь был уставлен шкафами с книгами. Судя по всему, хозяин дома любил проводить здесь время. Серебряные, отделанные перламутром жирандоли украшали простенки. Ручки дверей были из того же металла.
Кабинет прилегал к большому залу в два света, стены которого были увешаны шедеврами итальянского и фламандского искусства. Через этот зал почтительный пожилой слуга провел меня в четвертую комнату, где сидел Реджиналд Гленвил. Он был в халате. «Великий боже, — подумал я, подходя к нему, — неужели это — тот самый человек, который par choix[571]
поселился в нищенской лачуге, открытой всем ветрам, туманам, испарениям, в таком изобилии даруемым Англии ее небесами?»Мы приветствовали друг друга необычайно сердечно. Гленвил все еще был худ и бледен, но, казалось, его здоровье значительно улучшилось со времени нашей последней встречи. Он был очень весел или прикидывался веселым. Синие глаза блистали, губы складывались в лукавую усмешку, благородное, ясное лицо сияло, словно никогда его не омрачали страдания и страсти, и глядя на него, я подумал, что никогда еще не видал такого идеального образца мужской красоты, физической и духовной.
— Дорогой Пелэм, — сказал Гленвил, — мы должны видеться как можно чаще; я живу весьма уединенно, у меня превосходный повар, которого мне прислал из Франции знаменитый гурман, маршал де N. За стол я сажусь ровно в восемь часов и никогда не обедаю вне дома. Стол у меня всегда накрыт на три прибора, и ты можешь быть уверен, что всегда найдешь здесь обед в те дни, когда у тебя не будет более заманчивых перспектив. Какого ты мнения о моем вкусе в живописи?
— Одно только могу сказать, — ответил я, — раз уж мне предстоит часто обедать у тебя, я искренне желаю, чтобы твой вкус в винах был хоть наполовину так хорош, как в живописи.
— Все мы, — сказал Гленвил, слегка улыбнувшись, — все мы, как мудро говорили в старину, «взрослые дети». Первая наша игрушка — любовь; вторая — показной блеск, в том виде, в каком он льстит нашему тщеславию. Ради него одни держат скаковых лошадей, другие гонятся за почестями, третьи задают пиры, а кое-кто — voici un exemple[572]
— собирает редкостную мебель или картины. Да, Пелэм, поистине, самые ранние наши желания — самые чистые; любовь побуждает нас алкать земных благ ради любимой, тщеславие — ради нас самих; так, первые проявления наших способностей приносят плоды другим, но последующих уже едва хватает для нас самих, ибо с годами мы становимся скаредны. Хватит, однако, морализировать — ты возьмешь меня покататься, если я оденусь быстрее, чем когда-либо одевался мужчина?— Нет, — ответил я, — ибо я поставил себе за правило никуда не ездить даже с близким другом, если он небрежно одет; переоденься не спеша, и тогда я охотно возьму тебя с собой.
— Да будет так! Ты любишь чтение? Если да — мои книги существуют для того, чтобы ими пользовались, полистай их, пока я буду заниматься своим туалетом.
— Ты очень любезен, — ответил я, — но читать не в моих привычках.
— Смотри, — продолжал Гленвил, — вот два сочинения, одно о поэзии, другое — по вопросу о католиках; оба посвящены мне. Сеймур — жилет! Вот видишь, что значит обставить свой дом не так, как другие люди: один миг — и уже ты bel esprit,[573]
ты — меценат. Поверь, если только твои доходы позволяют, эксцентричность — самый верный способ достичь славы! Сеймур—сюртук! Я к твоим услугам, Пелэм! Теперь ты веришь, что мужчина может безукоризненно одеться в короткое время?— В виде исключения — да! Allons![574]
Мне бросилось в глаза, что Гленвил носит глубокий траур; из этого обстоятельства, а также из того, что слуги, обращаясь к нему, титуловали его, я заключил, что его отец скончался совсем недавно. Вскоре выяснилось, что я ошибся. Старый баронет умер несколько лет назад. Гленвил заговорил со мной о своей семье.
— Мне хочется поскорее представить тебя матушке, — сказал он. — О сестре я тебе ничего не буду рассказывать; я уверен, ты изумишься, когда увидишь ее. Теперь — она мне дороже всего на свете, — при этих словах по лицу Гленвила пробегала тень.
Мы уже были в парке; мимо нас проехала леди Розвил, оба мы поклонились ей; я был поражен тем, что краска бросилась ей в лицо, когда она ответила на наше приветствие. «Неужели это относится ко мне?» — подумал я и взглянул на Гленвила; его лицо скова прояснилось, теперь оно приняло свое обычное гордое, но отнюдь не вызывающее, спокойное выражение.
— Ты хорошо знаком с леди Розвил? — спросил я.