У края прилавка, облокотясь на него, стоял мужчина лет пятидесяти, внимательно, пытливо разглядывавший нас. Одет он был довольно странно: судя по всему, он считал, что к вышедшей из моды материи более всего подходит старинный покрой. На голове у него красовалась треуголка, лихо надетая набекрень; черный сюртук походил на своего рода omnium gatherum[603]
всей грязи, какая попадалась на его пути за последние десять лет, а судя по тому, как это одеяние было сшито и как незнакомец его носил, оно претендовало на то, чтобы в равной мере служить своему владельцу и в военном и в гражданском быту — и как arma[604] и как toga.[605] С шеи незнакомца свисала невероятной ширины голубая лента, на диво яркая, совсем новая и отнюдь не гармонировавшая с остальными частями tout l'ensemble. К этой ленте был прицеплен монокль в жестяной оправе, величина которого была под стать необычайным размерам ленты. Из-под мышки у него грозно торчала огромная, увесистая, похожая на меч палка — «оружие в, бою, опора в дни покоя». Физиономия незнакомца соответствовала его платью: в ней сквозили те же следы крайней нужды и одновременно притязания на достоинство, память о котором сохранилась от лучших времен. Над светло-голубыми глазками нависли мохнатые, властно сдвинутые брови, которые выглядывали из-под шляпы, словно Цербер из своего логова. Сейчас взгляд незнакомца был так неподвижен и бессмыслен, как обычно у горьких пьяниц, но вскоре мы убедились, что его глаза еще не разучились сверкать со всей живостью юности и более чем юношеским плутовством. Крупный, резко выдававшийся вперед, породистый нос был бы весьма красив, если бы, по неизвестной причине, не находился в более близком соседстве с левым ухом, нежели беспристрастный судья счел бы то справедливым по отношению к правому. Черты незнакомца были словно отлиты из металла, и в часы, когда ничто его не тревожило, наверно производили впечатление суровое и мрачное. Но сейчас вокруг его рта играла хитрая усмешка, смягчавшая или по крайней мере несколько изменявшая обычное выражение этого странного липа.— Сэр, — сказал незнакомец (после нескольких минут молчания), — сэр, — тут он несколько приблизился ко мне, — не окажете ли вы мне честь угоститься понюшкой табаку? — При этом он постукивал пальцами по курьезной медной табакерке с изображением покойного короля на крышке.
— Весьма охотно, — сказал я, отвешивая глубокий поклон, — раз это вступление доставит мне удовольствие познакомиться с вами.
Джентльмен из питейного заведения открыл табакерку и с большим достоинством заявил:
— Мне редко случается встречать в подобных местах таких представительных джентльменов, как вы и ваши друзья. Меня нелегко обмануть видимостью. Сэр, когда Гораций говорил «specie decipimur»,[606]
он никак не мог разуметь меня. Я понимаю — вы изумлены тем, что я привел латинскую цитату. Увы, сэр, — я могу сказать, вместе с Цицероном и Плинием, что в моей скитальческой, изобилующей превратностями жизни величайшим утешением мне служила литература. Как говорит Плиний, gaudium mihi et solatium in j literis: nihil tarn laetum quod his non laetius, nihil tarn triste quid non per has sit minus triste.[607] Разрази тебя гром, мошенник, подай мне джин! Как тебе не стыдно столько времени заставлять ждать такого достойного джентльмена, как я! — Эти слова были обращены к заспанному раздатчику огненной влаги. Тот на минуту поднял мутные глаза и сказал:— Сперва деньги, мистер Гордон, — вы и так уж задолжали нам семь с половиной пенсов.
— Кровь и гибель! Ты смеешь говорить мне о полупенсах! Знай, ты всего-навсего наемный холуй, да, помни, мерзавец, наемный холуй!
Заспанный Ганимед ничего не ответил, и мистер Гордон нашел для своей ярости выход в том, что долго, прерывисто бормотал какие-то необычайные проклятия, хрипевшие, гудевшие, клокотавшие у него в глотке, словно отдаленные
раскаты грома.
Наконец незнакомец успокоился и даже повеселел.
— Сэр, — сказал он, обращаясь к Дартмору, — печально, очень печально зависеть от этих подлых людишек; грубее всего мудрецы древности ошибались тогда, когда прославляли бедность. Для людей порочных она означает искушение, для добродетельных —.гибель, для гордецов — проклятие, для меланхоликов — веревку самоубийцы.
— Вы престранный старый чудак, — сказал простодушный Дартмор, оглядывая его с головы до ног, — вот вам полсоверена.
Тусклые голубые глазки мистера Гордона тотчас заискрились; он схватил монету с жадностью, которой минуту спустя, казалось, устыдился, ибо, с небрежным, равнодушным видом вертя ее в руках, сказал:
— Сэр, вы проявили участие и — разрешите мне прибавить — деликатность, весьма редкие в вашем возрасте. Сэр, я верну вам эти деньги, как только смогу, а пока дозвольте мне сказать, что я сочту знакомство с вами за величайшую честь.
— Спасибо, старина, — ответил Дартмор, надевая перчатку, прежде чем пожать руку своего новоявленного друга, протянутую весьма изящно и величаво, но на редкость неопрятную и, видимо, давно не встречавшуюся с мылом.