В течение последних двух-трех дней я усердно посещал всех моих друзей из Нижней палаты, приглашая их отобедать со мною перед столь значительным актом, как голосование по законопроекту, предложенному мистером **. После обеда я сам доставил их в Палату общин и, не настолько интересуясь прениями, чтобы оставаться в качестве наблюдателя там, где, по моему мнению, имел право выступать действующим лицом, отправился ожидать результатов к Бруку. Лорд Грэвелтон, плотный, грубовато-добродушный дворянин шести футов ростом, зычным голосом на чем свет стоит ругал официантов в кафе. Мистер ***, автор «Т…», сидел в уголку, углубившись в изучение «Курьера»,[649]
а лорд Армадильерос, самый надменный и высокородный из пэров, перечисленных в геральдическом списке, завладел гостиной: правая нога его покоилась на одном из чугунных выступов камина, левая на другом. Я молча уселся и начал просматривать нашумевшую статью в последнем номере «Эдинбургского обозрения». Постепенно зал стал наполняться; все говорили о вопросе, обсуждавшемся Палатой, и строилиразличные предположения насчет того, какая речь будет лучше и как разделятся голоса.
Наконец вошел один из видных членов Палаты, и вокруг него собралась толпа.
— Сейчас я слышал, — объявил он, — самую необычайную речь из всех, которые мне когда-либо доводилось слышать: поразительное сочетание эрудиции и воображения.
— Наверно, речь Гаскелла, — вскричали все.
— Нет, — ответил мистер ***, — Гаскелл еще не брал слова. Речь произнес некий молодой человек, впервые занявший место в Палате. Его выступление встретили единодушным одобрением, и действительно это было замечательно.
— Как его имя? — спросил я, заранее предчувствуя ответ.
— Только сейчас я узнал его в Палате, — ответил мистер ***,— говорил сэр Реджиналд Гленвил.
И вот все те, кто так часто при мне бранил Гленвила за резкость в обращении или же смеялся над ним за эксцентричность, принялись громко расхваливать себя за то, что они, мол, давно уже восхищались его дарованиями и предсказывали ему успех.
Я покинул эту turba Remi sequens fortunam;[650]
меня просто лихорадило от волнения. Все, кому довелось когда-либо неожиданно услышать об успехе, выпавшем на долю человека, к которому они чувствуют глубокую привязанность и которому желают всяческого добра, поймут душевное смятение, заставившее меня пойти бродить по улицам. Холодный воздух пощипывал кожу. Я стал плотнее застегивать пальто на груди, как вдруг услышал чей-то голос:— Вы уронили перчатку, мистер Пелэм.
Это был Торнтон. Я холодно поблагодарил его за любезность и уже собирался уйти, как вдруг он сказал:
— Если вы идете по Пел-Мел, я не возражал бы против того, чтобы немного пройтись вместе с вами.
Я поклонился несколько высокомерно. Но, редко отказывая себе в возможности лучше изучить какого-нибудь человека, ответил, что общество его доставит мне удовольствие, если нам по дороге.
— Ночь холодновата, мистер Пелэм, — заметил Торнтон, немного помолчав. — Я обедал в ресторане Хэтчета с одним парижским знакомым. Сожалею, что мы довольно редко встречались с вами во Франции, но я был так занят моим другом, мистером Уорбертоном.
Произнося это имя, Торнтон пристально посмотрел на меня и добавил:
— Кстати, как-то я видел вас в обществе сэра Реджи-налда Гленвила. Вы с ним, видимо, хорошо знакомы?
— Довольно хорошо, — ответил я с самым невозмутимым видом.
— Какой это странный человек, — продолжал Торнтон. — Я тоже несколько лет был с ним знаком.
И тут он опять испытующе посмотрел мне прямо в лицо. Глупец! Не с его проницательностью можно прочесть что-либо в cor inscrutabile[651]
человека, с детских лет воспитанного в правилах хорошего тона, предписывающих самым тщательным образом скрывать чувства и переживания.— Он очень богат, не правда ли? — спросил Торнтон Д после минутного молчания.
— Думаю, что да, — ответил я.
— Гм! — произнес Торнтон. — Чем лучше шли дела у него, тем хуже шли у меня: мне везло, «как корове, которая проткнула себя своим же собственным рогом». Думаю, что он вряд ли стремится возобновить со мною знакомство: бедность не способствует дружбе. Впрочем, к черту гордость, скажу я вам, было бы у меня честное сердце круглый год — и летом, и зимой, и в урожай, и в засуху. Эх, дал бы бог, чтобы какой-нибудь добрый друг ссудил меня двадцатью фунтами!
На это я ничего не ответил. Торнтон вздохнул.
— Мистер Пелэм, — снова начал он, — я, правда, не был с вами близко знаком, поэтому простите мою навязчивость, но если бы вы могли дать мне в долг небольшую сумму, это бы мне очень помогло.
— Мистер Торнтон, — сказал я, — если бы я знал вас лучше и способен был оказать вам большую услугу, вы имели бы возможность обратиться ко мне за помощью более существенной, чем пустяк, которым я могу для вас рискнуть. Если двадцать фунтов действительно вам помогут, я готов ссудить вас ими при условии, что вы никогда больше не попросите у меня ни фартинга. Торнтон просиял.
— Тысяча, тысяча… — начал он.
— Нет, — прервал я его, — никаких благодарностей не нужно, только ваше обещание.