— Хороших дел наделал я, — говорил я себе с горем и ужасом. — Бог мне свидетель, что мои намерения были чисты! Нет, я не заслужил этих оскорблений! Терпение! Одним образумлением больше. Да образумится и тот, если он выдумывает себе обиды, чтобы иметь удовольствие не прощать их! Больше того, что я сделал, я не обязан делать.
Все-таки, спустя несколько дней, мое негодование улеглось, и я подумал, что такое бешеное письмо могло быть результатом непродолжительного возбуждения. «Может быть, он и стыдился его, — говорил я, — но слишком горд, чтобы признаться в том, что он не прав. Не великодушно ли будет теперь, когда у него было время успокоиться, еще раз написать ему?»
Мне многого стоило принести в жертву мое самолюбие, но я это сделал. Кто смиряется, не имея низких целей, тот не унижается, какое бы несправедливое презрение ни пало на него.
Я получил в ответ письмо менее жестокое, но не менее оскорбительное. Он, не примиренный, говорил мне, что удивляется моей евангельской кротости.
«Ну, хорошо, примемся, — продолжал он, — опять за переписку, но будем говорить прямо. Мы не любим друг друга. Мы будем писать с той целью, чтобы каждому позабавить самого себя, свободно излагая на бумаге все, что приходит нам в голову: вы — ваши серафимские мысли и образы, а я — свои богохульства, вы — ваши восторги по поводу достоинства мужчины и женщины, а я — простой рассказ о своих нечестиях, в надежде, что я обращу вас, а вы обратите меня. Отвечайте мне, нравится ли вам такой договор».
Я отвечал: «Это не договор, а насмешка. Я искренне желал вам добра. Совесть не обязывает меня больше ни к чему иному, как к пожеланию вам всякого счастья и в этой и будущей жизни.»
Так кончились мои тайные сношения с этим человеком, — кто знает! — может быть, более ожесточенным несчастием и безумствующим с отчаяния, чем дурным по натуре.
XLII
И опять я истинно благословлял свое одиночество, и мои дни в течение некоторого времени вновь потекли без всяких перемен.
Кончилось лето, в последней половине сентября жар спал. Наступил октябрь, я радовался теперь, что у меня комната будет хороша для зимнего времени. Но вот раз утром приходит тюремный смотритель и говорит мне, что ему приказано переменить мою камеру.
— Куда же переводят меня?
— Да вот тут, в нескольких шагах отсюда, в более прохладную камеру.
— А почему же не подумали об этом в то время, когда я умирал от жары и когда воздух кишел комарами, а постель — клопами?
— Приказа раньше не было.
— Ну, хорошо! — идем.
Хотя я и многое вытерпел в этой камере, мне все-таки грустно было покидать ее, и не только потому, что она была прекрасной в холодное время года, но и по многим другим причинам. Там у меня были муравьи, которых я любил и кормил с заботливостью, я сказал бы, почти отеческой, если бы это не было смешным выражением. За несколько дней перед этим мой милый паучок, о котором я говорил, эмигрировал куда-то, уже не знаю, по какой причине, но я говорил себе: кто знает, не вспомнит ли он обо мне и не вернется ли? И теперь, когда я ухожу, может быть, вернется он и найдет эту камеру пустой, а если и будет здесь другой какой-нибудь гость, может, будет он врагом пауков и сметет туфлей эту красивую паутину и раздавит бедную тварь! Сверх того, не скрашивалось ли мое печальное пребывание в этой камере добротою Цанце? Бывало, так часто прислонялась она к этому окну и великодушно кидала моим муравьям крошки буццолаи 11
. Там, бывало, сидела обыкновенно, здесь вот рассказывала мне про это, тут рассказывала про то, там вон наклонялась она над моим столиком и обливала его своими слезами!Помещение, куда перевели меня, находилось также в свинцовых тюрьмах 12
, но с двумя окнами — одно на север, другое на запад, местопребывание постоянных простуд и страшного холода в суровые месяцы.Окно, выходившее на запад, было огромное, окно, выходившее на север, было маленькое и находилось высоко над моею кроватью.
Я высунулся сначала в то окно и увидел, что оно выходит напротив палаццо патриарха. Вблизи моей камеры находились другие в небольшом флигеле направо и в каменном строении напротив меня. В этом строении было две камеры, одна над другой. В нижней было громадное окно, и в него видно мне было, что там ходит по комнате человек, прилично одетый. Это был синьор Капорали ди Чезена. Он увидал меня, сделал мне какой-то знак, и мы сказали друг другу наши имена.
Потом захотел я взглянуть, куда выходит мое другое окно. Я поставил на кровать столик, на столик стул, вскарабкался на него и увидел себя на одном уровне с крышей палаццо. По ту сторону палаццо представился мне прекрасный вид на город и на лагуну.
Я стоял и любовался этим прекрасным видом и, слыша, что отворяется дверь, я не тронулся с места. Это был тюремный смотритель, который, увидав меня взобравшимся наверх, забыл, что я не могу, как крыса, уйти через решетку, вообразил, что я пытаюсь бежать, и, страшно испугавшись, быстро вскочил на кровать, несмотря на ломоту в бедрах, которая мучила его, и схватил меня за ногу, пронзительно крича.