Я все это терпеливо сносил, чтобы не дать ему повода назвать меня ханжей и нетерпимым, и не отчаивался еще, что после этой горячки эротических буффонств наступит период серьезности. Между тем, я высказывал ему свое неодобрение его неуважения к женщинам, его профанации любви, и сожалел о тех несчастных, которые, как он мне говорил, были его жертвами.
Он притворялся, что плохо верит моему неодобрению, и повторял: «Что бы вы там ни бормотали сквозь зубы по поводу безнравственности, я уверен, что вас занимают мои рассказы, все люди любят это удовольствие, как я, но у них не хватает откровенности явно говорить о том, я вам расскажу теперь такое, что очарую вас, и вы по чистой совести сочтете себя обязанным аплодировать мне.»
Но из недели в неделю он вовсе не переставал писать эти бесстыдства, и я (все надеясь в каждом письме найти что-нибудь иное и будучи привлекаем любопытством) читал все, и моя душа становилась не то что развращенной, но смущенной, она отдалилась от благородных и святых мыслей. Общение с испорченными людьми портит самого, если только не обладаешь добродетелью гораздо большею обычной, гораздо большею, чем та, какою обладал я.
— Вот и наказан ты, — говорил я самому себе, — за твою самонадеянность! Вот что выигрываешь, когда пускаешься в миссионерство, не имея должных качеств для этого!
В один прекрасный день я решился написать ему эти слова:
«Я до сих пор всеми силами старался вызвать вас на другие темы, а вы все мне посылаете рассказы, которые, как я откровенно вам говорил, мне не нравятся. Если угодно вам, чтобы мы говорили о более достойных вещах, тогда продолжим нашу переписку, в противном случае пожмем друг другу руки, и пусть каждый из нас останется при своем».
Два дня не было ответа, и я вначале радовался тому. «О, благословенное одиночество! — восклицал я, — сколь менее тягостно ты нестройного, унижающего сообщества!
Вместо того, чтобы сердиться, читая те бесстыдства, вместо того, чтобы напрасно стараться противопоставить им благородные мысли, которые прославляли бы человека, я буду опять беседовать с Богом, я вернусь к своим дорогим воспоминаниям о своем семействе, о своих истинных друзьях. Я буду снова больше прежнего читать Библию, писать на столике свои мысли, изучая свое сердце и стараясь улучшить его, я вернусь снова к тихой, невинной грусти, в тысячу раз предпочтительней всяких игривых и скверных картин.»
Всякий раз, как Тремерелло входил в мою камеру, он говорил мне:
— Ответа еще нет.
— Хорошо, — отвечал я.
На третий день он сказал мне:
— Синьор N. N. лежит больной.
— Что с ним?
— Он не говорит ничего, но все время в постели, не ест, не пьет и в скверном расположении духа.
Я был сильно опечален тем, что он страдает, и что у него нет никого, кто бы утешил его.
У меня сорвалось с языка, или, лучше сказать, вырвалось из сердца:
— Я напишу ему две строчки.
— Я их отнесу сегодня вечером, — сказал Тремерелло и ушел.
Я был в некотором затруднении, садясь за столик. Хорошо ли я делаю, что снова берусь за перо? Не я ли благословлял недавно свое одиночество, как вновь отысканное сокровище? Как же я непостоянен! Однако этот несчастный не ест, не пьет, наверное он болен. И время ли теперь покидать его? Последняя моя записка была жестока: не помогла ли она огорчить его? Может быть, несмотря на различие нашего образа мыслей, он никогда бы не разорвал нашей дружбы. Моя записка, может быть, показалась ему суровее, чем она была на самом деле, он и принял ее за безусловное, пренебрежительное прости.
XLI
Я написал следующее:
«Я слышал, что вы нездоровы, и это сильно меня огорчает. От всего сердца я желал бы быть возле вас и оказать вам все услуги друга. Я надеюсь, что единственной причиной вашего молчания за эти три дня было ваше плохое здоровье. Не оскорбились ведь вы моей запиской того дня? Я написал ее, уверяю вас в этом, без малейшего недоброжелательства и с единственной целью привлечь вас к более серьезным предметам рассуждения. Если писать вам болезнь не позволяет, посылайте мне только точные известия о вашем здоровье, я буду вам писать всякий день что-нибудь, чтобы развлечь вас и чтобы вы помнили, что я хочу вам добра».
Я никогда не ожидал такого письма, каким он мне ответил. Оно началось так: «Я отказываю тебе в дружбе: если ты не знаешь, что делать с моей, то и я не знаю, что мне делать с твоей. Я не такой человек, который прощал бы оскорбления, я не такой человек, который вернулся бы раз он отринут. Потому что ты знаешь, что я болен, ты пристаешь лицемерно ко мне в надежде, что болезнь ослабит мой дух и допустит меня слушать твои проповеди…» И он продолжал дальше все в таком же роде, жестоко порицая меня, насмехаясь надо мной, выставляя в карикатурном виде все, что я говорил ему о религии и о нравственности, обещая жить и умереть всегда одним и тем же, т. е. с величайшею ненавистью и с величайшим презрением ко всем философиям, отличным от его.
Я был ошеломлен.