Макс пошел в комнату. Братство молилось здесь только по субботам утром, а сейчас был накрыт стол, на нем стояли подсвечники — два серебряных и четыре латунных, под вышитой салфеткой лежали две халы, а рядом — хлебный нож с перламутровой рукояткой, графинчик и слегка помятый бокал для кидуша, наверно, старинный. Все готово к субботе.
Он достал из шкафа книгу, подержал и поставил обратно. Подошел к ковчегу, отодвинул полог и чуть-чуть приоткрыл дверцу. Внутри стоял единственный свиток в бордовом чехле, на свитке висела указка. Макс глубоко вдохнул запах ковчега. Пахло цедратом, воском и чем-то еще, что не описать словами.
Макс понимал, что ему нельзя открывать ковчег, он не имеет права прикасаться к святости. Не далее как вчера он осквернил руки, притронувшись к волшебному столику. Но было хорошо стоять тут, в окружении священных книг. На душе стало легко и спокойно. «Повезло святому человеку, — проворчал Макс. — Он-то идет прямым путем… И на этом свете ему благо, и на том в рай попадет, не иначе…» Макс вышел на балкон, в доме раввина он уже чувствовал себя своим человеком. Окинул взглядом улицу. Сразу видно, канун субботы. Пекари продают не сдобный хлеб, а халу, рулеты со смородиной и коржики. Евреи идут из миквы: лица красные, пейсы и бороды мокрые. Тут и там уже закрываются лавки. Видно, как в окнах мужчины и женщины расставляют на столах свечи, девушки несут в пекарни горшки с чолнтом.
А вон и пятнадцатый дом. Макс узнал Эстер, с которой недавно так опозорился. Сидит на скамеечке у ворот и взвешивает на весах огромный калач.
Даже на «Площади», где все время толкутся воры и проститутки, сейчас царил предпраздничный покой.
За границей Макс почти забыл про субботу. В Аргентине суббота — скорее подготовка к воскресенью. Вечером Рашель с испанской служанкой гладили в патио белье и одежду. Там же стоял бильярдный стол, и, пока женщины занимались глажкой, Макс с Артуро гоняли шары. Но здесь, в Варшаве, суббота по-прежнему свята.
Вскоре Макс услышал голос хозяина и пошел поздороваться. Рыжая борода раввина была влажной, он доставал из шкафа атласный кафтан и круглую меховую шапку. Раввин едва успел кивнуть Максу, как вбежала ребецн в растрепанном парике и запричитала:
— Ничего не успела! Я же так, не дай бог, субботу нарушу!
— До захода солнца еще полчаса, — успокоил муж.
— О господи, мне же сейчас уже свечи благословлять!
И она так же стремительно выбежала из комнаты.
Раввин молился у себя во дворе, в молельне Нового города. Макс пошел туда с ним и его сыновьями, Ичеле и Мойшеле. Из-под бархатной шапочки Ичеле торчали огненно-рыжие пейсы. А у Мойшеле, шестилетнего малыша, пейсы были русые, а глаза — огромные и голубые. Оба мальчика держали в руках молитвенники.
Макс принес братишкам Циреле орехов и леденцов. Мальчишки уже пронюхали, что этот «пижон» скоро станет женихом их сестры. Они посматривали на него с любопытством и, кажется, не без опаски, но он явно им нравился.
В молельне уже горели свечи и газовые лампы, сновали хасиды в атласных кафтанах и меховых шапках, читали Песнь Песней. Увидев, что раввин привел «немца», стали подходить поздороваться.
Первым подошел реб Гецл, худощавый старик с редкой бородкой и серебряными пейсами. Длинный кафтан, на ногах — шелковые чулки. Спросил:
— Откуда вы?
Макс слегка замялся.
— Из Буэнос-Айреса.
— А где это?
— В Аргентине.
— Что за страна такая — Аргентина?
— Это в Америке.
— Нью-Йорк?
— От Буэнос-Айреса до Нью-Йорка столько же, сколько до Варшавы.
Народ с удивлением переглядывался, а реб Гецл продолжал расспросы:
— А здесь что делаете?
— К родне приехал.
— Вы с раввином родственники?
— Нет, они в Рашкове.
— Понятно…
Хасиды дочитали Песнь Песней, а потом кантор затянул «Гойду»[69].
Все казалось Максу совершенно чужим, но в то же время, как ни странно, родным и знакомым. Он узнавал напев, узнавал слова, хотя и не понимал их смысла: «Иойрдей гайом боанийойс ойсей мелохо бемайим рабим… Вайицаку эл-Адойной бацар логем умимцукойсейгем йойциэйм…»[70] Прочитали «Леху неранено»[71], и кантор запел «Лехо дойди»[72]. На стихе «Приди с миром, корона мужа своего» все повернулись к западной стене.
После молитвы евреи подходили к Максу, поздравляли его с субботой.
«А ведь я для них не чужой!» — удивлялся Макс.
В Германии, Англии, Аргентине он чувствовал себя чужаком всегда и везде: в гостинице, на загородной вилле, в театре и казино. На Рошешоно[73] и Йом Кипур Макс покупал билет в синагогу, но он там никого не знал. Это была холодная миснагедская[74] синагога. Дети в ней уже не понимали еврейского, перекрикивались по-испански.
Однажды он забрел в синагогу сефардов[75], которые говорили на своем языке. И вдруг (сейчас) будто вернулся в Рашков. С ним здороваются, расспрашивают, кто он, откуда приехал, чем занимается.
Подошел служка:
— Как вас зовут?
— Макс. То есть Мордхе.
— А отца как звали?
— Аврум-Нусен.
— Вы кто — койен, лейви, исроэл?[76]
Макс развел руками. Знакомые слова, вспомнить бы еще, что они значат.
— Ваш отец благословлял народ по праздникам? — спросил служка.
— Нет, не припомню такого.