Пенелопа пела. «Дольче Аи-ида (дальше она по-итальянски не знала, только первые два слова — два? Ха-ха!), в солнца сия-а-ньи нильской доли-и-ны чудны-ый цветок», — напевала она. Пенелопа любила попеть, но распевала она исключительно мужские арии из опер, по преимуществу итальянских. Плюс Хозе и Герман. Не то чтоб она когда-либо мечтала спеть на оперной сцене Радамеса или Каварадосси, вовсе нет. Хотя, откровенно говоря, в ранней юности она грешила грезами подобного рода, мысленно рисуя себе толпы млеющих, стонущих, ревущих от восторга зрителей, потоки, вихри, лавины цветов, сыплющихся на просцениум словно с неба, а на деле из верхних лож, как это проделывают ловкие клакеры из Большого, и среди цветов себя, гибкую и изящную, с тончайшей талией, утопающую в водопаде пышных, длиннющих волос, звончайшее меццо-сопрано мира, Амнерис и Кармен, каких еще не видел обалделый белый свет. Вполне естественные мечты для дочери оперного певца. Однако не вышло, меццо-сопрано оказалось не звончайшим в мире, да и вообще не меццо, а просто сопрано, а Пенелопа с детства презирала бесхарактерную дуру Аиду, не говоря уже о несуразной Микаэле, наконец, даже волосы ей не удавалось в должной степени отрастить, так что оперные арии она пела только дома и единственно мужские, оглашая квартиру то звуками романса Хозе, то второй арией Каварадосси, благо слуха у нее было достаточно, чтобы придать своим вокализам узнаваемость, периодически нарушаемую, правда, недостатком голосовых данных. Но если вокальные возможности, или скорее невозможности, невыгодно отличали ее от оперных знаменитостей, в ее актив несомненно следовало занести богатство мимики и редкостную подвижность в ходе исполнения. Ибо Пенелопа не только пела, но и непрерывно перемещалась, убирая постель и наводя в комнате относительный порядок. Профессиональная певица перед тем, как взять первую ноту, установила б себя для пения в некую вынужденную позу с выпяченной грудной клеткой и намертво упертыми в пол ногами, Пенелопа же сновала по помещению, сгибалась и разгибалась, складывала простыни и одеяла, хаотично передвигала мешавшую ее действиям подушку в разные стороны, перетаскивала, наконец, кресла и «носорога» на их дневные места и при этом еще меланхолично прикидывала, не пора ли внедриться в родительскую спальню, куда она уже проникла прошлой зимой, благополучно захватив треть двуспального ложа родителей и оттеснив мать в объятия отца. Мимоходом она кинула взгляд на стенные часы — не время ли? График по свету на этой неделе был утренний, с одиннадцати, пару дней назад, кажется, перешли на часовой, так что можно ожидать к двенадцати, если дадут на час, ну а коли повезет и продержат два, то включат раньше. Часы показывали ровно половину одиннадцатого, они имели скверную коммунистическую привычку вечно забегать вперед, но заводили их только позавчера, и оставалась надежда, что очень уж далеко им убежать не удалось. Подумав, Пенелопа нажала на выключатель — пропустишь, чего доброго, вожделенный миг, окна-то закрыты наглухо, и на обычные источники оповещения полагаться не приходится, даже подстанцию можно не расслышать. Подстанция, построенная лет пятнадцать назад посреди не слишком большого их двора, гудела своими чиненными и перечиненными трансформаторами, как целый заводской цех… заводы, впрочем, Пенелопа видела только по телевизору, но представляла их довольно отчетливо — как нечто вроде подстанции с трансформаторами, наспех перемотанными, но не залитыми трансформаторным маслом за отсутствием такового. Впоследствии масло в городе, по слухам, появилось, но в трансформаторы его так и не залили, утверждали, что в работающий нельзя, вот когда перегорит в следующий раз… Поскольку предыдущий был весной и с каждым днем отодвигался все дальше в прошлое, следующий, следовательно, был все ближе. Следующий, следовательно, по неумолимой логике причин и следствий, последовательно подступал, нависая дамокловым мечом над кварталом, домом и лично Пенелопой, над ее неистребимым пристрастием к неустанной и непрерывной гигиене. А ну-ка, ну-ка? Пенелопа прислушалась, забыв о задействованном выключателе. Нет, показалось. Детские крики во дворе имели, очевидно, причины иного свойства, это не был боевой клич «Све-е-ет!», сотрясавший стены и фундаменты в момент, когда — всегда неожиданно — подстанция оживала, своим жужжащим басом, как заводской гудок, созывая домохозяек на героический труд.
— Вот так-то, Миша-Лева, — приговаривала Пенелопа, водружая льва Мишу на его обычное место в правом углу дивана. — Счастливчик ты. Ни умываться тебе не надо, ни купаться. Ни чай пить. Везет же некоторым!
Лев молчаливо соглашался.