На этом уроки Симонопио не заканчивались: он учил меня видеть с закрытыми глазами и вспоминать, что случится на следующий день, но я, с трудом помнивший даже то, что случилось накануне утром, вообразить не мог, что значит вспомнить то, чего еще не произошло. Однажды он попросил меня увидеть день моего рождения, вспомнить первые ощущения на коже, первые звуки в ушах, первые образы, заполнившие мои глаза. Все тщетно. Как бы я ни старался, мне удавалось расшифровать лишь то, что произошло только что. «Здесь недавно прошла лошадь», – торжественно сообщал я. Я никогда его не обманывал: любой дурак мог догадаться, что упомянутая лошадь действительно прошла по этой дороге, к тому же опорожнила кишечник, избавившись от его ароматного содержимого.
Я знал, что становлюсь для бедного Симонопио постоянным источником разочарования, и, чтобы хоть чем-то его порадовать – то есть стать чуточку похожим на него, – старался изо всех сил. Но поскольку мне еще не было и семи, а ребенком я был очень шебутным, мне с величайшим трудом удавалось оставаться неподвижным длительное время, особенно когда меня то и дело кусали комары, съедавшие заживо по ночам из-за того, что спал я с открытым окном; когда после падения на колючую опунцию у меня болела задница; когда крутило живот от съеденной на завтрак яичницы с чоризо; когда я знал, что меня накажут за невыполненное домашнее задание; когда понимал, что день-деньской просижу за учебниками и тетрадками вместо того, чтобы вместе с Симонопио исследовать мир, полный приключений, запахов и впечатлений; когда куда более важным казалась его очередная история о льве и койоте. А главное, я не понимал, зачем он пытается преподать мне столько всего.
Я приходил в школу, разочарованный тем, что дорога оказалась такой короткой. Вот бы она была подлиннее! А все потому, думал я, что Молния – настоящая скаковая лошадь для дистанции в четверть мили, подобная тем, что состязались на ярмарке в Вильясеке.
Сейчас я признаю, что Молния не была той лошадью, какой можно было бы хвастаться, однако, сидя верхом на этом быстром средстве передвижения, я очень важничал, хоть и добирался до точки назначения быстрее желаемого. Появление в обществе Симонопио также давало мне лишний повод для высокомерия, поскольку остальных учеников, живущих в городе, приводили за руку няни или мамы, взиравшие на нас с Симонопио и Молнией с нескрываемым удивлением. Я долгое время был уверен, что причина таких взглядов таилась в моей осанке и присутствии возле меня спутника, а потому тщательно следил за тем, чтобы сидеть в седле ровно и небрежно, как настоящий кабальеро.
Симонопио помогал мне слезть с лошади, вскакивал на Молнию и, едва простившись, поспешно удалялся. Он с детства привык к неприязненным взглядам чужаков и, разумеется, не воображал, что старой колченогой лошадки и белокурого мальчишки с вьющимися, коротко остриженными волосами было достаточно, чтобы отвести пристальные взгляды, которые открыто бросали на него, силясь расшифровать непостижимую карту его лица.
Я был очень удивлен, когда один дерзкий мальчуган неосторожно спросил, не боюсь ли я находиться в компании парня с лицом чудовища. Стоило ему произнести эти слова, как я в порыве ярости ударил его; его мордашка не превратилась в физиономию чудовища, но один глаз у него все-таки распух. За это я был наказан и провел весь день в углу, изучая краску на стене и не имея права повернуть голову, чтобы понаблюдать за учителями и одноклассниками.
Это был самый скучный день в моей жизни, но я был горд: я защитил моего брата. Однако перед школьным начальством защитить меня было некому: когда, все еще обиженный, я заявил учителю, что мальчишка обозвал Симонопио чудовищем, тот ответил, что мы не имеем права бить человека за то, что он сказал правду.
Правду? Значит, у Симонопио лицо чудовища? Я никогда его таким не считал. Да, в Линаресе были свои чудовища, но он не относился к их числу. Для меня лицо Симонопио было лицом Симонопио, которое мои глаза видели с тех пор, как впервые открылись. Я понимал, что его лицо отличается от моего, как и от лиц моих родителей и сестер, но черты его были не менее привычными и любимыми, чем черты моих близких. Я не видел в нем какого-то принципиального отличия, тем более чего-то пугающего. Я видел перед собой лицо моего брата и любил его. Я дал себе слово, что вздую любого, кто осмелится сказать о нем гадость. Симонопио стоил дня, проведенного в углу, даже двух дней и трех.