Так прошло несколько дней. В отсутствие Симонопио и Лупиты, которые обычно со мной играли, я ходил за мамой и ныл, чтобы она мне почитала, как она иногда это делала, но мама заперлась у себя и погрузилась в бесконечное шитье: со стороны можно было подумать, что она намерена обеспечить обмундированием целую армию. Когда я просыпался, она уже вовсю жала на педаль своего «Зингера», а засыпая, я все еще слышал стрекотание швейной машинки. В промежутках – ни замечаний, ни вопросов, ни сказок, ни ласк. Не было даже обычного «доброго утра» и «спокойной ночи». Няня Пола и Мати не помогали; иногда я замечал, что глаза у них заплаканы, но, когда спрашивал, почему они плачут, слышал в ответ, что они резали лук или что-то в этом роде. С тех пор я многие годы боялся лука.
Папа тоже вел себя странно. Он все время был чем-то занят. Даже в те часы, которые он проводил дома после рабочего дня, мне казалось, что мысли его где-то далеко, как будто часть его существа так и осталась среди апельсиновых деревьев. Казалось, все, что он делает дома, он делает автоматически. Сейчас я знаю – и понимаю, – что голова его была занята тревогами и догадками, но в то время мне было невдомек, почему мой папа, которого я и так редко вижу в течение дня, не обращает на меня внимания, как раньше, – он проводил со мной не много времени, но редкие минуты нашего общения было наполненными и глубокими.
Он отбрасывал свою замкнутость лишь в тех случаях, когда приезжали другие цитрусоводы и они, запершись у него в кабинете, вместе обсуждали вещи, которые я, молча стоявший под дверью, прислушиваясь из всех сил, понять не мог.
Прежде я хотел одного: чтобы меня не трогали и позволяли играть во что хочу и с кем хочу; после моего трехдневного отсутствия знакомый мир изменился, и я хотел знать, почему так случилось. Но достучаться до родителей, чтобы выяснить причину перемен, было невозможно. Может, я и проглотил сказку про Лупиту, уехавшую к родителям, но иногда дети чувствуют то, чего не понимают, и я догадался, что в мое отсутствие произошло нечто серьезное.
Поскольку свободного времени у меня было вдоволь, к тому же чаще всего я скучал и томился, я принялся более внимательно присматриваться к тому, что меня окружает, прислушиваться к словам взрослых, не замечавших моего присутствия. Особенно запомнилось мне слово, которое в ту пору было у всех на устах: реформа. Ничего особенного в нем не было, просто раньше я не обращал внимания, когда про нее заговаривали, поскольку не нуждался в еще одной глупой «тете», тем более в такой нежелательной. Я понимал лишь то, что эту самую Реформу Аграровну никто не любит.
Раньше я не понимал, почему из стольких шумных, суетливых, болтливых и пахнущих камфарой родственниц – всех этих Долорес, Рефухио, Ремедиос, Энграсий, Ампаро, Милагрос, Асунсьон, Консуэло, Росарио, Консепсьон, Мерседес и еще одной Рефухио – именно тетушку по имени Реформа не принимают и поносят последними словами. Ее нельзя принимать, она не должна на нас обрушиться, ее нужно избегать всеми силами. «Интересно, что же она такое натворила?» – спрашивал я себя, слыша очередное нелестное упоминание об этой особе.
В те невероятные дни, прислушиваясь к словам взрослых, я, четырехлетний, в конце концов сообразил, что, говоря о реформе, никто не имеет в виду женщину по имени Реформа, и было бы очень хорошо, если бы главный ее недостаток оказался чем-то таким же простым, как запах камфары или пристрастие к сплетням, которые приносили другие тетушки. Затем я понял, что грех этой реформы заключался в сведении на нет таких аболенго, как мы, а заодно всех усилий и трудов моего отца.
Я понял, что она собирается все у нас отобрать, начиная от образа жизни и заканчивая, возможно, самой жизнью. И тогда впервые меня охватил ужас.
57
Подобие душевного мира и избавления от мучительных воспоминаний Симонопио обретал, бродя вдоль бесконечных рядов апельсиновых деревьев под немолчное гудение пчел. Он гулял, вспоминая свои истории, но в итоге полностью утратил представление о времени и жизни за пределами гор. Симонопио ушел, позабыв предупредить няню Реху. Зачем, если она и так все знает? Ему хотелось удалиться от мира, чтобы передохнуть, как удалялась она сама, закрывая глаза. Для него это было не так просто. Закрывая глаза, он по-прежнему видел жизнь, поэтому держал их открытыми, наполняя всевозможными образами и не оставляя им времени наблюдать что-то вне поля своего зрения. Он думал, что выиграл сражение.