К собственному недовольству, отец услышал из уст другого крестьянина, что Эспирикуэта исполнил приказ хозяина сторожить вход в поместье, но, будучи заядлым курильщиком, накануне отправил жену в бакалейную лавку, расположенную в центре Линареса, чтобы та купила табак и бумагу для самокруток. Поскольку Франсиско знал, что семья Эспирикуэты, нелюдимая и хмурая, всегда сторонилась семей прочих работников, он не боялся, что зараза успела распространиться среди остальных, но счел неразумным везти их с собой, учитывая тесноту, которая ожидала всех во Флориде. Они останутся в Амистад. Отец пожелал им удачи и доброго здравия, но по физиономии Эспирикуэты было заметно, что тот не принял этих пожеланий.
– Нас вы с собой не берете, а Симонопио – пожалуйста, – ворчал Эспирикуэта. – Вот уж кто болен. Он-то и накликал на нас беду.
– Снова ты за свое? Симонопио болел чем-то другим и уже поправился. Ты знал про опасность, слышал мой приказ и не имел права выпускать жену за пределы асьенды, тем более отправлять в город. Если бы ты следовал инструкциям, тебе бы пришлось застрелить ее, как только она вернется.
– Получается, я и вас должен был пристрелить, когда вы вернулись со своими дочками.
Всю жизнь потом мама сожалела, что папа недостаточно жестко отреагировал на этот дерзкий комментарий, приняв его за вспышку гнева.
– Дальше будет еще хуже, Ансельмо. Здесь, в асьенде, достаточно провизии. Ради твоего же блага, а также ради блага семьи забудь ты о курении, иначе это всех убьет.
После этой отповеди он развернулся и сел в автомобиль, возглавлявший караван.
Впервые за много дней Симонопио оказался на свежем воздухе. Он ехал в повозке позади автомобиля, в котором сидела моя семья. В конце концов отец уступил и позволил ему снять горчичный пластырь, однако велел лежать в продолжение всего путешествия. Повозкой управлял Мартин, один из крестьян, рядом ехала Тринидад. Возле Симонопио сидела няня Реха, как обычно безмолвная, с закрытыми глазами. Отправились с нами также Пола, Лупита и, разумеется, кресло-качалка.
Всю дорогу родители только и делали, что обсуждали болезнь и внезапное выздоровление Симонопио. Беседа растянулась на годы, но их сомнениям так и не суждено было разрешиться, и тайна осталась тайной. Мама всю жизнь верила, что неспроста необъяснимая лихорадка поразила мальчика именно в тот день, когда на Линарес обрушилась испанка и Беатрис пришлось покинуть город, пропустив отпевание и похороны Мерседес, и отсиживаться в Амистад первые дни эпидемии. Выздоровление ребенка также казалось ей подозрительным. «Странно, – рассуждала она, – не успел ты войти и объявить, что мы уезжаем из Линареса, и пожалуйста – ни тебе жара, ни плохого самочувствия, ни слабости… Это было чудо», – утверждала мама.
Бабушка Синфороса, убежденная в том, что подобные заявления могут являться только из Рима, то и дело ворчала: «Ах, дочка! С чего ты взяла? Как такое возможно?» А Консуэло: «Хватит уже спорить! Какая, в конце концов, разница?»
Отец не находил аргументов, чтобы опровергнуть мамины доводы, но соглашаться с ней тоже не спешил, потому что это повлекло бы новые споры и вопросы, которые было бы еще сложнее объяснить или понять. Этим он открыто признал бы, что, не считая странных обстоятельств рождения и появления Симонопио в их доме, а также того факта, что за ним повсюду следовали пчелы, мальчик не был обычным ребенком. Вот почему отец настаивал всю дорогу и продолжит настаивать всю жизнь, что он спас Симонопио с помощью горчичников.
16
В тот день, когда в Линарес пришла чума, Симонопио рано встал. Он был совершенно спокоен. Ничто не предупредило его о предстоящем: ни мирно жужжащие пчелы, ни сверкающее солнце, ни облака. Был чудесный осенний день, самое обычное октябрьское утро. Симонопио проснулся в уверенности, что скоро с долгим визитом приедут дочки Моралесов, и это было здорово. Затем он вдруг забеспокоился, что рыжая лошадь подвернет ногу, наступив в выбоину, и побежал ее засыпать. Он всегда радовался, когда поспевал вовремя: поранив ногу, лошадь уже не поправилась бы.
Довольный собой и добрым поступком, он готов был отправиться в сьерру вслед за пчелами – так далеко, насколько хватило бы духу, но, испытывая привязанность к Лупите, остался: ему не хотелось, чтобы она дважды перестирывала белье, тем самым испортив себе день, и, пока Лупита стирала, что-то напевая, держался неподалеку. Закончив свое занятие, она засмотрится на Мартина, и корзина с мокрым бельем грохнется в грязь.
К тому же Симонопио знал, что Мартин не подходит Лупите – не потому, что он был негодяем. Но, как бы Лупита ни старалась, она ничего с ним не добьется. Чтобы настроение девушки ничем не омрачилось, Симонопио предложит отнести корзину, зная, что та не разрешит, мол, подобная тяжесть ему не по силам. Но Симонопио будет настаивать и тем самым отвлечет Лупиту от того, кто заставлял ее грезить наяву. Не заметив Мартина, она не споткнется и ей не придется перестирывать белье.