Изба была большой, с неоклеенными венцами, в четыре окна. По разные стены стояли две высокие кровати с горкой подушек, и над каждой висела фотография — Агафья и Матрена со своими, убитыми на войне мужьями. У печки была перегородка с пестрой, вместо двери, занавеской, и там пестрела одеялом еще одна лежанка. В углу на божнице, черные, закопченные, стояли иконы, и чуваш-бригадир, отирая лысую голову натруженной топорами и пилами рукой, пригласил:
— Андреич, ты начальство, садись под иконы.
Суздальцев сел, видя, как тесно окружают его лесорубы, усаживается Одиноков, на краюшках, по углам жмутся вдовы. Думал, что вот так, в избе, под иконами он справляет свой день рождения. Лесорубы, Одиноков, две едва знакомые женщины — его желанные, званые гости. Стол под клеенкой уставлен праздничными яствами. Сковорода с картошкой и жареной краковской колбасой. Нарезанное в миске бело-розовое мраморное сало. Другая миска с огурцами, на которых блестит нерастаявший ледок и свисает потемневшая пряная кисть укропа. Грубо нарезанная ржаная буханка. Тарелка, полная квашеной капусты. И все, здесь собравшиеся, не ведая о его празднике, учинили ему торжество.
— С мороза хорошо пойдет, — бригадир полез в брезентовую, стоящую под столом сумку. Извлек бутылку с зеленой наклейкой, запечатанную фольгой. Крепкими, как плоскогубцы, зубами сорвал пломбу и, строго сдвинув брови, стал разливать по стаканам водку — мужчинам в большие граненые, а женщинам в круглые рюмочки. Разлил, и последние капли стряхнул в свой стакан. Спустил пустую бутылку под стол.
— Ну, как говорится, есть почин, а есть кончин. У обоих вино на уме.
Бригадир пил свой стакан грозно, сжав белесые брови, сморщив лоб, и его красное лицо было исполнено негодования, словно, выпивая стакан, он кому-то мстил, причинял вред неведомому недругу. Его товарищи подражали ему, словно все они были не единой бригадой, а взводом — то ли пили перед атакой сто граммов, то ли после атаки поминали души погибших в бою. Лесник Одиноков пил жадно, большими глотками, как пьют в жару воду; его розовые губы и щетина просвечивали сквозь булькающий стакан. Женщины пили и морщились, отмахивались от рюмочек руками, но допили их до дна мелкими птичьими глотками. Суздальцев поднял полный, с зеленоватыми гранями стакан. Боясь, чтобы его не заподозрили в слабости, в неумении пить, вздохнул и опрокинул в себя ошеломляющий, ледяной огонь, от которого полыхнуло по всему телу пожаром, и в глазах брызнули ослепительные лучи. Пораженный, немой, чувствовал, как колышется в нем пламя, и остановившиеся зрачки полны безумного и прекрасного света.
Закусывали корочками хлеба, тащили руками в рот щепотки капусты, насаживали на вилки кругляки колбасы, хрустели огурцом. Первое ошеломление Суздальцева прошло. Ему казалось, что в душе у него восходит радостное светило, от которого становится ясно в избе. Проступали на черных досках лики святых. Все, сидящие за столом, были его желанные гости — так дороги ему, так любимы, что хотелось каждому сказать, как он любит их, как благодарен, сам не знает, за что.
Молчали, жевали, позволяли выпитой водке превратиться в радостное озарение, которое просилось наружу словами вразнобой, не связанными друг с другом фразами.
— Андреич простого мужика понимает, дал заработать, — гудел бригадир, краснея щеками, белея лысиной, сияя глазами.
— Я тебе что говорил, глубже пень отаптывай. Снег сойдет, по пояс пни останутся, — сетовал на бригадира Одиноков.
— Ты сам посуди, бабе сапожки купи, сукна на платье купи, детишкам пальтушки. Как я еще заработаю? — спрашивал кого-то лесоруб с рябым лицом.
— А у нас в Чувашии береза мягче вашей. У вас береза на бензопиле цепи ест. Ее лучше двуручной брать, — замечал второй лесоруб с узким лобиком и лицом лесного зверька.
— В лесу берез много, всех не сочтешь, — отвечал бригадир, но не ему, а кому-то невидимому, с кем вел разговор.
— А нам-то как заработать? Ты ее, колючую, щиплешь, щиплешь, а в ладони одно тьфу остается, — вставила свое вдова Матрена, а ее сестра Агафья, зыркнув на Суздальцева, поправила отлетевшую прядку.
— Не велик изъян, все ложится на крестьян, — сказал Одиноков и мотнул головой, подавая знак бригадиру, который был сразу понят.
Тот потянулся под стол к сумке, вытянул вторую бутылку и с тем же хрустом зубов отодрал с горла фольгу, ловко отплюнул ее в угол. Стал наливать, но теперь лицо его было нежным; он улыбался, словно думал о чем-то милом и близком сердцу.
Суздальцев чувствовал, как прекрасно опьянел. Как раздвинулись потолок и стены. Как шире стало их застолье. И как прекрасно, что он, пришелец из города, сидит с этими простыми людьми из народа, которые приняли его к себе. Не выделяют, считают своим. Оказывают грубоватые знаки внимания. Делятся с ним своей мудростью, своей мужицкой исконной правдой.
Водка была разлита, и он, не в силах удержать в себе это чувство благодарности, эту волну любви и признательности, поднял свой верхом налитый стакан: