Рафал терял голову от отчаяния: он не видел больше нигде свободного места! Наконец, когда наступила эта последняя минута и когда он действительно с взъерошенными волосами и налившимися кровью глазами стал медленно ходить за спинами сидевших, кто-то на другом конце стола встал и указал на него лакеям. Рафал вздохнул свободнее. Вскоре он сидел на стуле, уткнувшись глазами в тарелку. Он слышал только, как стучит у него в висках и как бьется сердце. Не сразу поднес он ложку ко рту. Глаза у него были до того затуманены, что если бы напротив сидел знакомый, он не узнал бы его. Однако, немного освоившись, он стал обводить глазами толпу. Прежде всего его поразило присутствие женщин, как будто с чуждыми чертами, с темными, смуглыми лицами, черными, горящими глазами, очень красивых и привлекательных. Дамы эти были нарядно одеты и говорили по-французски, Рафал догадался поэтому, что это, должно быть, те «эмигрантки»,[93] которых по деревням так честила захудалая шляхта. Рядом с самой красивой француженкой, повернувшись к ней, сидел князь Гинтулт. Он смотрел в лицо своей соседке, и на губах его играла улыбка, показавшаяся Рафалу очень приятной. Неподалеку сидели сестры князя, очень похожие на него, особенно третья, сидевшая с краю. Это была еще девочка, не барышня, лет, пожалуй, шестнадцати. Во всяком случае, все обращались с ней, как с подростком.
Волосы у девочки были светлые, такие светлые, как зерно спелой сандомирской пшеницы. Чудные, тонкие черты лица, прямые и изящные, все время трепетали смехом. Она шепотом переговаривалась со старшим братом и, уставившись на него в изумлении широко открытыми синими глазами, чистыми и большими, как само небо, то и дело разражалась таким заразительным смехом, что все за столом тоже начинали смеяться, сами не зная чему. Худая англичанка, сидевшая рядом с прелестной блондинкой, поворачивала к ней свою длинную голову, и девочка на минуту переставала смеяться. Оба, и брат и сестра, принимали торжественный вид, чтобы через минуту опять вскинуть друг на друга глаза, полные кипучего веселья. Одно слово, один тихий возглас вызывал новый прилив веселья, новый, еще более громкий взрыв смеха. Время от времени, когда хохотушка чересчур заливалась своим прелестным смехом, князь Гинтулт с трудом отводил глаза от своей соседки и, весело взглянув на безудержно смеющуюся сестру, шепотом произносил:
– Эли…
Однако трудно было сказать, журит ли он ее за чересчур громкое веселье, или просит только сидящих за столом, чтобы они разрешили красавице еще долго так смеяться. Но такое выражение было не только в глазах у брата княжны. Все, на кого Рафал взглядывал украдкой, интересовались только одним – неудержимым весельем девочки. Хотя все мужчины делали вид, будто ведут серьезный разговор, – это было написано на их лицах, – однако мысли и чувства их были обращены к красавице. Одни находили в этом тайное наслаждение, другие – тайную муку, все же вообще – отвлечение от дел, которыми они как будто жили. Даже старики впадали в глубокую задумчивость. Охваченные чувством неприязни и глухого ко всему, убийственного сожаления, они угрюмо морщили лоб. «К чему вся эта жизнь, – говорили эти морщины, – стоило ли жить столько лет, если свой век они скоротали без того, что составляет смысл жизни, – без нее?» Лица молодежи были бледны от душевной муки. Рафал почувствовал, что находится в каком-то замкнутом кругу, в котором все втайне о чем-то безнадежно грезят. Словно неуловимая, таинственная музыка, красота на всю толпу простирала свою силу, власть, тиранию. При каждом движении девочки глаза у всех загорались восторгом. Движения эти были неописуемы. В них отражалась вся жизнь ее души. То, что всякий человек прячет в тайнике, за семью замками, у нее было написано на лице, светилось в глазах, отражалось на челе, в движении бровей и губ. Она была – само веселье и трепет счастья, а у людей пробуждала грусть и печаль.
Рафал совершенно не видел, кто сидит рядом с ним. Он еще ел суп с таким видом, точно совершал какое-то священнодействие, когда вдруг над ухом у него чей-то грубый голос прохрипел:
– Что же это вы, молодой человек, смотрите так на ложку, точно боитесь понести ее к уху?
Юноша поднял глаза и увидел рядом с собой длинное, заросшее лицо, с усами, которые свисали, как конский хвост у бунчука.
– Я слышал, вы брат этого, царство ему небесное, философа из Выгнанки, Ольбромского.
– Да, брат.
– Хорошо же, черт возьми, ваш брат хозяйничал в этой деревушке! Нечего сказать.
– Как так?
– Да так, я сам видал, – сколько лет уже живу рядом, в Полинце. Мужиков, фармазон, распустил, разбаловал так, что они в поле точно из милости выходили, и в конце концов сам хлебал пустую похлебку.
Рафал кипел от злости, но он не мог открыто ее обнаружить. Он молчал, уставившись глазами в пустую тарелку.
– Что же вы молчите? Правду говорю, хоть и горькая она, эта правда.
– Не знаю, правду ли.