Но я-то целый месяц проработала в канцелярии, где просто трудно было не понять, что к чему. Поэтому, я, конечно же, знала, что пишу свое последнее письмо. Что я там написала? А что можно написать в таком письме? Рассказала, как нас забрали, куда отвезли, что тут да как, прочие мелочи. Пожаловалась на кормежку. Предупредила его, чтобы был осторожнее… проследила, чтобы на каждое «во-первых» было свое «во-вторых» — в письме это дается намного легче, чем в разговоре. Ну и, конечно, написала несколько особых мелочей, таких специальных слов, значение которых понятно только двум любящим друг друга людям, так что нет смысла повторять их здесь. А напоследок — самое главное: чтобы он знал, что я была счастлива с ним, счастлива каждую минуту, которую Господь подарил нам в своей неизбывной щедрости. Что, если бы можно было повторить все с самого начала, но теперь уже зная конец, то я снова пошла бы на это, не колеблясь ни единой секундочки.
Вот и все. Я вложила письмо в самодельный конверт, надписала на нем наш брюссельский адрес, а под ним — обещание оплаты в случае доставки. Потом я долго носила письмо на себе, не зная, что с ним делать. Единственная возможность удачно обронить его представилась мне во время погрузки в поезд, и я ее не упустила, Ваша честь. Просто бросила конверт в зазор между платформой и вагоном, как в щель почтового ящика. Дошло ли оно до моего мужа? Этого, как вы понимаете, я так никогда и не узнала.
ГЛАВА IV
Израильский рейс опаздывал. Наверняка, опять какая-нибудь дерьмовая забастовка или какой другой идиотский повод. Тьфу! Янив Ле Фен сморщил нос. Он уже битый час простоял в зале прибытия брюссельского аэропорта, держа в руках картонную табличку с надписью «Мистер Ури Файман». Отчего в той кретинской стране все просто обязано быть через задницу? Отчего они не могут вести себя так, как принято во всем цивилизованном мире? Янив предпочитал именовать израильтян «они», хотя сам пока еще являлся держателем израильского паспорта и, соответственно, гражданства. Он бы с удовольствием отказался и от того, и от другого, но, к сожалению, бельгийские власти не слишком торопились с предоставлением г-ну Ле Фену местного подданства. Сама по себе эта ситуация вынужденной связи с занюханной ближневосточной дырой выглядела довольно-таки унизительно, особенно для человека европейской культуры, коим Янив привык считать себя с раннего детства.
Отец так и говорил ему: «Мы люди европейской культуры, мой мальчик. Понимаешь? Какое-то ужасное недоразумение забросило нас сюда, в эти дикие вульгарные края. Но по сути, мы здесь чужие».
Потом он отхлебывал виски из неизменного стакана и горько заканчивал: «Для меня уже ничего не исправить. Но ты… ты… Ты просто обязан вырваться из этой трясины!»
Восклицательную интонацию последней фразы отец обычно сопровождал энергичным кивком и опрокидыванием в рот остатков виски из стакана, после чего немедленно наливал себе снова. Это была постоянная рутина, как упражнение в утренней гимнастике, на счет раз-два-три: кивок — оп!.. стакан — хлоп!.. бутылка — бульк!.. Оп-хлоп-бульк. И снова, и снова, по много раз в день.
Отец стал самым натуральным алкоголиком, и вина в этом лежала на все той же проклятой стране с ее дебильным народом, невыносимым климатом и вопиющим отсутствием элементарной культуры поведения. Начать с того, что отец вырос в кибуце. Янив презрительно скривился. Только местные интеллектуалы, не имеющие никакого понятия о реальном положении вещей, могут восхищаться идиотской кибуцной идеей. Конечно, Янив не торопился разубеждать их, поскольку именно кибуцное происхождение добавляло ему авторитета в глазах этих важных и умных людей. Но это не меняло того факта, что воздушный замок, возникавший в воображении его европейских друзей при слове «кибуц», не имел ни малейшего отношения к действительному положению вещей. Впрочем, сам Янив не прожил там ни минуты, если не считать коротких визитов к деду. Еще чего — жить в общей помойке!
Ему вполне хватало того, что рассказывал о кибуцном существовании отец: все на виду, никакой личной жизни, постылая сельскохозяйственная работа, постоянная вонь из коровника… тьфу, мерзость! Оп-хлоп-бульк. Но самое страшное — холопское презрение к индивидуальным запросам. Дурацкие рассуждения о благе страны, о народе, и об остальных так называемых сионистских ценностях. При слове «сионизм» янивиного папашу неизменно перекашивало.
— Сионистских?.. — кричал он. — Фашистских! Гитлер говорил то же самое: «Германия превыше всего!» Сионисты просто поменяли «Германия» на «Израиль», только и всего!
И снова — оп-хлоп-бульк. Как тут было не возненавидеть фашистов-сионистов, изуродовавших папину жизнь?