Смена кадра.
Наша с Бухом комната. Желтые обои – цвета мертвых одуванчиков из венка. Над кроватью Буха – карты Израиля и Соловецких островов. Над моей – плакат, на котором четыре друга из Великобритании остаются вечными мальчиками. Плакат выцветает со времен предыдущего жильца-меломана, я не трогаю. Мне их костюмы и прически не мешают. Камера наезжает на стол у окна. Через стол протянута сетка для пинг-понга. Наша мягкая берлинская стена. Справа – некогда полированная поверхность с аккуратными продольными трещинами и как мини-монумент – пишущая машинка Brungilda из аккуратного немецкого сплава. Бух до сих пор боится компьютеров, ему кажется – они искажают его смыслы. Слева – мой уютный хаос. Бумаги с такими мелкими карандашными иероглифами, что не видно ни зги; ветхий завет Чехова – пьесы, которые я иногда ставлю для себя перед сном; искореженные морозом перчатки; открытка от бабушки – глупая белочка с неподъемной конфетой в лапках; апельсиновые косточки на блюдце; журнал с оторванной обложкой; вавилонская стопка видеокассет; карандаши – один, два, три, четыре, вон еще два высовывают клювы из-под случайной газеты; крошки музейного сыра. И граненый стакан в ампирном подстаканнике с барельефом в виде прибытия поезда. Под ним объяснение наискосок: «Счастливого пути!» Прощальный дар папы Карамзина.
Камера переходит на подоконник, где стоит видеомагнитофон, на котором разбросаны мелкие… Не успеваем рассмотреть. И вот – окно. Фокусируем на стекле. По нему ползет титр: «В этой комнате шарить больше нечего, выключай, дурак, камеру!»– Так помочь тебе с экзаменом? Я очень хорошо знаю этот период.
Бенки, наверно, надо все же произнести ее имя? Хорошо, пусть будет Хташа. Достаточно глухих согласных для нее. А имя мне еще пригодится, увы.
На второй год, когда уже пятеро однокурсниц вышли замуж, она решилась заговорить со мной. До этого только улыбалась, пугая зубами.
– Спасибо, я тоже хорошо знаю этот период.
Хташа молчит, изобретает новый вопрос.
– Все! Я на баскетбол! – Бух поднимается, высокий и ломкий, как кузнечик-оборотень.
– А ты что будешь делать? – Хташа опять улыбается, мымра..
– А он ничем не интересуется, – Бух убирает фамильную вилку во внутренний карман пиджака. – Он только в кино ходит.
– Я тоже люблю кино! Сходим, может быть?
Что ей ответить? Что все билеты проданы до конца столетия?
– Не знаю… Я всегда один хожу.
– Почему?
– Это… это… для меня такое дело…
– Интимное! – смеется Бух, уже мысленно выкатывая из-под кровати заплеванный мяч.34
Я обманываю досадную Хташу. Я хочу идти в кино с Руминой. Только звонкие согласные! (Спасибо за это бодрое девичье имя Карамзину, удружил.) И я хочу снимать ее в своем кино, на заветную пленку из шелка.
– Румина!
Она оборачивается, стряхивает пепел на мои полуботинки.
– Что? – зеленые глаза Румины пытаются отыскать того, кто к ней обращается.
– Румина, пойдем в кино вечером? – Я дышу тяжело, как медуза на солнце, политая хреном.