Сами же продолжили путь в прежнем направлении — не очень уверенные, что путешествие их закончится так, как они бы того желали. События последних трёх дней не внушали ни особой жизнерадостности, ни веры в скорое завершение войны, ни надежды на перелом в ходе её. Русские продолжали отчаянно сопротивляться. Бонапарт, не считаясь с потерями, наседал и наседал, будто поставил себе целью через неделю-другую ворваться на плечах бегущих россиян в первопрестольную Москву. Противоборство армий начинало достигать высшего накала — признаки сего Александр Модестович видел хотя бы и отношении противников к своим раненым солдатам. Русские, увы, оставляли их, вынужденные со скоростию отступать, хоть, кажется, могли бы что-либо и предпринять во их спасение; Бонапарту же было недосуг оглядываться назад: что потеряно, то потеряно — тысячей больше, тысячей меньше, эти тысячи уже не делали историю, её делали те, кто крепко сидел в седле, — о них и была забота. Правда, Александр Модестович ещё надеялся на чудо: что русские генералы, собравшись наконец с силами, дадут Бонапарту сражение где-нибудь под Гжатском или Можайском, и кампания на этом закончится, и в одном из указанных городков Александр Модестович настигнет Пшебыльского, расправится с ним и счастливо соединится с Ольгой. Но надежда эта была весьма слабая. Черевичник и Аверьян Минич вообще не склонны были принимать во внимание чудеса и, кажется, совершенно потеряли веру в успешный исход предприятия. «Если бы не задержки из-за раненых солдат, — ворчали они, — давно уж можно было бы догнать негодяя Пшебыльского». Однако Александр Модестович не в силах был отвернуться от тех, кому мог помочь. А посему продвигались медленно: полдня ехали, два дня занимались ранеными. Каждый делал своё дело: Александр Модестович оперировал, Черевичник прижимал сосуды или вязал узлы, Аверьян Минич стоял наготове с деревянным молотком. Потом, как повелось, искали по лесам местных жителей и отправляли в российскую глубинку обоз за обозом. Работа, почти без сна и отдыха, невероятно изматывала. Александр Модестович оставлял свою лекарско-штабную палатку лишь когда бывал на грани обморока; он исхудал, веки его от постоянного недосыпания покраснели, глаза слезились, преждевременные морщинки залегли у висков и на лбу. Он приспособился спать стоя, несколько минут, пока Черевичник и Аверьян Минич поднимали со стола одного раненого и клали другого. И так сутки за сутками. Время в сознании Александра Модестовича смазалось. При всём желании он не смог бы сказать, два дня он работал, неделю ли, а может, месяц. Он не помнил, что в эти дни ел и ел ли вообще, он не помнил — разговаривал ли. Он не различал лиц тех, кого оперировал, кого вырывал из рук смерти, — все они были на одно лицо и на одну гримасу боли. Так, изнемогая от усталости, но будучи одержимым желанием победить, на пределе сил сохраняя в сознании ясность, Александр Модестович сравнивал себя с рыцарем Ланцелотом; дракон, с которым он бился, — была сама Смерть. И в деле, каким он был занят, он видел главное дело своей жизни — той, что жил до сих пор, и, знать, оставшейся; настал его час — час битвы, и нельзя было сего упустить. Даже если Александр Модестович рос, и зрел, и цвёл под своим гербом, под прекрасным трилистником, всего лишь ради этого короткого трудного часа, — то, несомненно, стоило и расти, и зреть, и цвести, ибо ввек не сыскать трудов благороднее тех, что выпали на долю Александра Модестовича, не сыскать и противника, более могущественного и более заслуживающего сокрушения, нежели Смерть...