Еще через какую-то неделю на пороге моей квартиры появился... Анатолий Иванов — он же Скуратов. В свое время он, как и все, был честным коммунистом, сочувствовал Югославии и был исключен из МГУ. Его упекли в психушку, где он провел четыре года. Потом уже он перестроился в русского националиста, идеалом которого был Николай Данилевский. Он был полиглот, и его покровители (а они у него были) устроили его заведующим бюро технической информации в каком-то институте.
С этим гостем я уже не знал, как себя вести. Кроме того, он, кажется, и принадлежал к тем, кто требовал антисемитской радикализации «Вече». Зачем он пришел ко мне? Все это легко объяснилось. Поверхностная причина состояла в его любопытстве. Кроме того, он был разведчиком своих покровителей: «Ну-ка, Толя, — сказали ему, — пойди-ка погляди, чего это еще евреи придумали?» Толя уже давно попал под власть мифов, согласно которым все евреи действуют, как хорошо слаженная машина. Их индивидуальные действия и различия — лишь видимость. За этим кроется хорошо разыгранный спектакль с распределением ролей. Вряд ли Толя и его покровители считали, что я действую по собственной инициативе. Он представлял себе, как когда-то Надежда Николаевна, что я специально выделенный могущественный чиновник, имеющий полномочия от сионских мудрецов для работы с русскими.
Но, повторяю, все это было лишь на поверхности. За всем этим стояла его собственная природа. До национального обращения Толя был хороший парень, за что и сел. Он мог придумывать различные теории, но его тянуло обратно в мир, откуда он некогда вышел. Я мог в этом убедиться много раз. На мой прямой вопрос в первую нашу встречу: каковы наши общие ценности, он, помявшись, сказал, что есть и общие интересы. Со всех практических точек зрения он до моего отъезда из России соблюдал полную лояльность и даже дружелюбность.
Толя часто говаривал: «Наши официальные националисты...», но по имени их не называл. Я спросил однажды, правда ли, что их поддерживают Шелепин и Полянский? «Так говорят! — отвечал он. — Но я этого не знаю, хотя я больше других связан с официальными националистами. Я бы знал».
Когда он был вновь арестован в 1981 году, связь с ним была инкриминирована известному антисемиту Сергею Семанову, редактору журнала «Человек и закон». Портрет Толи работы Глазунова был демонстративно опубликован в 1978 году в «Огоньке» как портрет историка!
126
Я быстро передал Солженицыну первый вариант своей статьи для сборника. Он попросил ее переписать. Я передал ему также свой ответ на статью Альберта Кана. На этого типа я имел старый зуб. Это ведь был тот самый Кан, который состряпал одну из гнуснейших фальшивок, изданных на Западе и тут же переведенную в СССР, — «Тайная война против Советской России», где оправдывались чистки и процессы. Солженицын передал мое письмо на Запад. Он сказал мне тогда:
— Евреи были движущей силой русской революции.
— Я с вами не согласен, — возразил я, — одной из движущих сил, но не единственной.
— Давайте устроим открытую полемику.
— С радостью.
— Не сейчас. Когда-нибудь позже.
Мы договорились снова встретиться 14 февраля. 12 февраля я узнал о его аресте. Я немедленно передал корреспондентам текст моего личного протеста, бросился к Сахарову. Там уже были Юра Орлов, Боря Шрагин, Павел Литвинов и другие. Все были взволнованы. Павел предложил мне написать текст обращения. Мы все подписались, а Володя Максимов, который вот-вот должен был уезжать, дал согласие на подпись по телефону. Потом, правда, Андрей Дмитриевич односторонне исключил оттуда вставленный мною пункт с требованием отмены срока давности в отношении соучастников сталинских преступлений.
Когда мы сидели у Сахарова, радио передало сообщение о том, что Солженицына насильно выслали из страны. Ликованию нашему не было предела. Каждый ощущал это как собственную победу: не высылку как таковую, конечно, а то, что его не решились судить.
Пресс-конференция, запланированная Солженицыным на апрель, не состоялась, но работы по сборнику не прекращались. Вскоре я послал в Цюрих окончательный вариант своей статьи.
127
Володю Максимова впервые я встретил у Юры Брейтбарта, приходившегося ему шурином. Имя Максимова я слышал все чаще и чаще и, в конце концов, к исходу 1973 года у меня в руках оказались новенькие свеже изданные (разумеется, на Западе) «Семь дней творения». Эта книга произвела на меня сильное впечатление, хотя поначалу мне было трудно продираться через незнакомую мне крестьянскую жизнь. Я признался в этом Володе, на что он тонко заметил: «Настоящая литература тем и отличается, что в нее трудно войти. Это особый мир, живущий своими законами. Нужны усилия, чтобы понять его, в точности так же, как нужны усилия, чтобы понять внутренний мир другого человека».