Читаем Пепел Клааса полностью

Никакого немедленного влияния на меня это не оказало, но это была моя первая встреча с религиозным человеком. Рэб Алтер был начитанным человеком и ученым талмудис­том. Его уважали не только в Калинковичах, но и в Москве, где жили его сыновья, и где он поддерживал связи с местной еврейской общиной. Он живо интересовался международной политикой.

Геня общалась не только с евреями. Она говорила по-белорусски и любила отчаянно торговаться на этом языке на рынке. Отношение ее к неевреям было двойственное. Несом­ненно, что простой народ она презирала. «И Гапка — люди, и Юхим — человек!» — была ее любимая поговорка. Это пре­зрение усиливалось чувством обиды на соседей. Прямо напро­тив стоял дом, хозяин которого в бытность свою полицаем арестовал бабушку и Дину. Говорили даже, что он убил их прямо в доме еще до массового расстрела. Его арестовали после войны, а когда он вернулся из заключения, бросился к Гене: «Хенька! Прости, грех попутал!» Но у нее были неев­рейские друзья из мира местной «знати». Она водила меня в гости к директору местной белорусской школы, и тот даже пригласил меня окончить у него десятилетку.

В четырнадцати километрах от Калинковичей, на берегу Припяти, располагался областной тогда город Мозырь, центр Полесской области. Оттуда был прямой водный путь до Кие­ва. В Мозыре жила еще одна двоюродная тетя, Маргл, у ко­торой было два сына: Нема и Миша. Миша работал в Гомеле, а Нема механиком в местной типографии.

Среди калинковичских и мозырских родственников и зна­комых ко мне относились не просто как к жителю столицы, что само по себе вызывало уважение, но прежде всего как к выходцу из семьи Хаима-Менделя Горелика, которая все еще почиталась.

Мне нравилось в Калинковичах. Нравились люди, нрави­лись песок, сосны, яблони, вишни, кияхи. Может быть, я был доволен и тем, что в Калинковичах мог считаться первым парнем на деревне. Мне не стыдно было чувствовать себя ев­реем, а старые, патриархальные евреи, плохо говорившие по-русски, обращавшиеся ко мне: «Интеле!»[10] — трогали меня до глубины души. Провинциальные еврейские девочки меркли по сравнению с московскими, но это было социальным, а не национальным различием.

Я перенесся в Калинковичи как в машине времени, успев увидеть краем глаза остатки исчезающего еврейского местеч­ка. Я всегда вспоминаю Калинковичи, когда смотрю на кар­тины Шагала. В России много позже возникла деревенская литература, изображавшая русскую деревню как некую рус­скую точку отсчета. Такой еврейской точкой отсчета оказа­лись для меня Калинковичи. Я понимал, что именно это моя родина.

Поездка в Калинковичи вызвала у меня желание изучать идиш. У Израиля была детская азбука Квитко на идиш, вы­шедшая незадолго до запрета всей еврейской культуры. Я ус­пел продвинуться до понимания первого стихотворения в бук­ве алеф. «Александр Матросов, дос хелд...»[11]

Но шел тяжелый десятый класс, и я вынужден был забро­сить идиш. А жаль. Я пристрастился слушать еврейские плас­тинки, из которых особенно полюбил «Ди хасене ин дер ка­зарме» [12] — о жизни кантонистов, и песню о том, как простой еврей представляет себе жизнь царя. Этому царю подают на обед котелок картошки, а когда он ложится спать, во дворце стреляют из пушек и кричат: «Ша! Дер кейсер шлофт!»[13]

20

Эс брент, бридер, эс брент.[14]

Мордехай Гебиртиг

Как-то однажды — это было в начале 50-х годов — Израиль вернулся домой бледный и перепуганный. Арестовали еще кого-то. Он схватил старые фотографии и стал судорожно рвать все, где он был снят с арестованным. Он полагал, что могут прийти и за ним.

На Полянке хранились еще отцовские рукописи, в том числе воспоминания, которые он вел в Павлодаре в годы вой­ны и после нее.

Израиль категорически потребовал, чтобы мы их немед­ленно уничтожили. Я резко воспротивился. Начался грандиоз­ный скандал. Мать, привыкшая к унижению, заплакав, согла­силась, и под бдительным оком Израиля я стал уничтожать отцовские бумаги. Это были тетрадные листки и газеты, поля которых были исписаны на идиш. Я не знал их содержания. Сердце обливалось кровью. Очередь дошла до рукописи не­изданной его книги, подготовленной к печати в 1936 году. Настал черед и некоторых книг 20-30-х годов, которые не имели никакого отношения к отцу, но содержали некашерные имена. Дошла очередь до шкатулки отца с документа­ми и фотографиями. Там было и письмо Шахно Эпштейну, содержание которого я уже знал и понимал его значение. Тут я твердо заявил, что не дам с этими документами ничего сделать. Израиль испугался и отступил.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже