— В таком случае, я отправляюсь немедленно!
Шварцу не удалось бы ускользнуть от Бальтазара незамеченным, если б ринувшийся к выходу сын барона, вдруг не остановился у самой двери.
— Я вижу тут изображение креста и слова из молитвы Господней: «Fiat voluntas Tua».
— Вас смущают слова Господни? — в тоне Гогенгейма сквозило лёгкое раздражение. У Шварца было такое чувство, будто врач хотел аоскорее отделаться от полоумного.
— «Да будет воля Твоя» — прочёл Бальтазар, отделяя слова.
— Сударь, — обратился к нему Гогенгейм, не дав продолжить. — Вы уповаете на снадобье и лекарей более, чем на Бога, но поймите же: мы, я и Теофраст, лишь смиренные служители Всевышнего, соблаговолившего сообщить природе её целительные силы. Вам не стоит страшиться сих слов, но наоборот, следует с радостью возложить всё своё упование на Провидение! Поверьте…
— Что написано на этой стороне? — перебил Бальтазар. Он будто предчувствовал недоброе.
— В этой надписи изложена та же самая мысль, однако, выраженная Сенекой, — спокойно ответил Гогенгейм.
— Ducunt fata volentem, nolentem trahunit, — прочитал Бальтазар, также делая паузу между словами.
— Воистину так: «Покорных рок ведет, строптивых — гонит».
— Покорных… ведет…, — Бальтазар задумался, — строптивых гонит… Да будет воля…
Бывают мгновения, когда человек оказывается у черты, делящей жизнь на «до» и «после». В такие минуты рассуждения оказываются бессмысленными, слова лишь затягивают агонию, не принося желанного облегчения. Натуры сильные и слабые в равной мере испытывают состояния, которые можно назвать не иначе как принуждением к поступку. Причём, исходят они не столько от обстоятельств осязаемых, выступающих лишь посредниками между высшими силами и человеком, сколько от космической необходимости изменить направление жизни, преобразовать её до основания. Мы склонны описывать такого рода перемены не иначе как смерть прежней личности и появление новой. Однако справедливости ради, придётся отважиться на риск и высказать здесь предположение, которое уже отчасти высказывалось героями повествования и ещё будет выражено не раз, причём в форме гораздо более резкой, чем сейчас. Суть догадки состоит в том, что наш организм изначально служит нескольким духовным сущностям, одна из которых занимает господствующее положение по отношению ко всем прочим, а потому оказывается заметней и, вследствие этого, упрощённо воспринимается как собственно наше «я». Форма соподчинения различных ego может варьироваться весьма значительно: от связи, какая объединяет самодержца и подданных, до той, что свойственна обществам с конфедеративным и в высшей степени демократическим укладом. Сосуществующие в нас персоны и образуют собственно то общежитие, которое по тщеславию или небрежности мы обозначаем монолитными понятиями — «индивидуальность», «личность», «человек», «я». Принуждённые к соседству в едином пространстве, предоставляемом телесной организацией, эти ипостаси наши вступают в конфликт между собой по мере усиления одних и ослабления других. Внутренняя революция, иногда перерастающая в затяжную гражданскую войну, непременно должна окончится победой одной из возможных — авторитарных ли, либеральных ли — видов политического устройства личности, в противном случае ей грозит окончательный распад, сопровождаемый симптомами, на основании которых некоторые профессионалы говорят о «шизофрении» или «диссоциативном расстройстве идентичности». Перестроенная душа воспринимает себя в качестве некоего, хоть и иллюзорного, единства. Также ведут себя и более крупные сообщества, именуемые «народами», «цивилизациями», «культурами», которые есть в сущности ничто иное, как воспроизведение одной и той же смысловой монады на разных уровнях сложности.
Ни личности, ни народу, ни цивилизации, ни человечеству или ещё более сложной органической соборности в эти особые времена невозможно уйти от судьбоносного выбора. Но стоит лишь совершить его, как на смену напряжённой сосредоточенности приходит прозрение, граничащее с убежденностью: выбор был предрешён, мы избрали только то, что могли и должны были избрать, и свобода наша и мучительная ответственность суть ничто иное, как движение по пути, проложенном таинственной рукой в лабиринте мироздания задолго до того, как младенческий крик возвестил о появлении на свет человека, сделавшего выбор теперь; до того, как люди, связанные общей судьбой впервые осознали себя единым народом, который оказался на историческом перепутье; до того, как небывалый прежде образ жизни, мысли и чувства народов, воплотился в новой цивилизации, интуитивно ищущей свою особую идею.
Именно в таком состоянии пребывал в описываемую минуту Бальтазар фон Рабенштейн. В задумчивости, охватившей его теперь, читалась вечность, которая обращалась к себе самой с посланием, писанном на языке времени, и посланием этим был человек. Видно было, как в нём идёт ожесточённый спор двух партий, одна из которых требует повиноваться Гогенгейму, другая же, наоборот, отвергнуть его советы с негодованием.