Она не живет, а будто транслирует нечто, что впоследствии станет текстом, выльется в определенное количество черных символов на белом полотне.
Иногда Грета вырывается во внешний мир, косит любопытным глазом, склевывает, склонив небольшую головку. Вслушивается, всматривается, близоруко спотыкаясь, бродит по улицам, фиксируя даже малейшее дуновение ветерка, — ветер, — шепчет она, — травка, осень, — и тут же запутывается в клубке ассоциаций.
Собственные сны она использует расчетливо, мелочно, придирчиво заносит в копилку мистическое, смешное, невозможное, увязывая несовместимое, соединяя разнополярное.
В любой толпе вы увидите ее, стоящую с экстатически прикрытыми глазами, с жадно раздутыми ноздрями.
Даже месиво чужих запахов она вбирает в себя, заталкивает в глубины подсознания, и вдруг резко поднимает голову, выхватывая из толчеи то чью-то морщину, то выступающий кадык, то синеватые подглазья.
Бедная счастливая несчастная Грета! Вот ее Голгофа, ее добровольный терновый венец, ее испанский сапожок, сжимающий хрупкую лодыжку все больнее, все жестче.
Придет день, и маленькая Грета встряхнет головой, топнет ножкой, и запустит надоевший сапожок как можно дальше, и без сожаления проводит его безразличным взглядом, и понесется по мокрой траве босиком, отставив в сторону сонм существительных, глаголов, причастий, оставив разве что ни к чему не обязывающие междометия.
Будто дальние родственники, будут топтаться они на обочине, — отвергнутые, ненужные, уцененные, — исступленно хвататься за пролетающую мимо жизнь, друг за друга, — потрясая щуплыми кулачками, извергая просьбы и проклятия.
Но Грета будет далеко.
Синопсис
А потом и в тех, других краях, они были везде, эти странные существа с дождистыми глазами, будто вылепленные из серой глины, — они скалили редкие зубы и протягивали руки, чтобы отнять. Они всегда отнимали, небрежно, походя, — они срывали, надламывали, нет, не на память, не для того чтобы унести под сердцем, — они надламывали от скуки, от пустоты, которую нужно было задрапировать хоть чем-нибудь, хоть как-то, хоть ненадолго, набросить алую тряпку, чтобы быть одновременно быком и тореадором, — я была той самой алой тряпкой, быком и тореадором, и слепой цветочницей, и цветком, и острым шипом, и угасающим созвездием, — лучшие времена закончились, — сказал мне некто, один человек, читающий умные книги, — ветхие фолианты, — он заглатывал их, как рыба, не различая вкуса и запаха, — он листал страницы и втягивал мертвые слова, мертвые слова мертвых людей, — он питался мертвечинкой в своем подвале, а после выползал на свет Божий утолить голод по жизни, медленно продвигался по улицам, роняя книги, подбирая новые, — заслышав о новой книге, он тут же устремлялся в погоню, будто зверь по кровавому следу, но уже по пути забывал о цели и устремлялся за следующей. Так мы и встретились.
Я была книгой, новой книгой с загадочно сомкнутыми страницами, с витым корешком и гладким переплетом. Как любовно поглаживал он тисненые золотые буковки. Мы долго блуждали по улицам — он и я, — ему нужна была книга — я стала ею, — я готова была распахнуться на самом непредсказуемом абзаце, — на время я усмирила бушующее во мне пламя и притворилась шелковичным червем, — я стала чернильницей и бумагой, наитончайшей бумагой со светящимися таинственными символами, — о, — только и выдохнул он, — о, — только и вздохнул, когда мы соединились, — распластанная, я содрогалась под его пальцами, под пальцами великого слепца, перебирающего бумажные свитки.
Перебирающего слишком быстро, слишком торопливо пробегающего по извилистым лабиринтам, — пока я услужливо подмигивала еще склеенными страничками, он уже переворачивал меня, добирался до последней строки, — нет, не время, — корчилась я, — напоенный уличным воздухом, разомлевший, он еще держал меня, еще желал, но я была растрепана, исхожена, измята, — во всяком случае, так казалось ему, — тысячи меднолицых будд кивали плоскими головами, их плохо замаскированное равнодушие граничило с жестокостью, — дальнейшее я вспоминаю с трудом, — его, сидящего в позе лотоса на бумажной циновке, — себя, бредущую вдоль трассы, пляшущую под завывание ветра, играющую на дудочке, согбенную то ли от приступа хохота, то ли от жажды и тоски. Кто знает, может, это и стало началом новой истории, вытесанной острой палочкой на глиняной дощечке специально для вас, переписанной сотни раз, пересказанной, приукрашенной, придуманной заново, с новыми благозвучными именами и счастливым концом.
Капричос