Читаем Пепел красной коровы полностью

От полной уверенности переходила к отчаянью, пробуждалась посреди ночи на пике безумного сна, какой-нибудь невообразимой нелепицы, мешанины из жалких прорывов, безнадежных потуг и стыдного смирения, — прижимая ладони к щекам и лбу, пыталась выловить из мучительной бездны названия райских снадобий и трав, которыми отпаивала ее небесная кореянка в расшитом ласточками кимоно, уже сама по себе искусительно-целительная, одним движением кисти, смиренно-задернутыми шторками отнюдь не смиренных глаз, касаясь чем-то незримо-шелковым, то ли кисточкой, то ли росчерком туши, этаким затейливым иероглифом, приглашала к совместному чаепитию на девственно-плоских подушечках пастельных тонов, — за опущенным пологом, — послушно, точно облатку из рук католического священника, провинциального padre со слезящимися глазами старой собаки, принимала благоухающие лавандой и жасмином капли вовнутрь, с каждым глотком погружаясь в упоительную нирвану, орнитологический рай, вслед за всплеском шафранно-складчатых рукавов устремлялась, расправляя собственные подобия крыл, обесточенные, поникшие, будто смятые чьей-то властной рукой.


От ликующего возбуждения переходила к смутной тревоге, кутаясь в плед, забиваясь в него, как улитка в раковину, как черепаха в панцирь, в спасительно-жаркую пещеру, напитанную запахом собственного тела, устраняясь на время из бурного потока действий, отстраняясь от телефонных звонков, новостей, шумов за перегородкой, уличных звуков, то закручивая тело в спираль, то блаженно распрямляя и расправляя затекшие члены, вновь накрывала голову, убаюкивая самое себя странным речитативом, отловленными буковками, изъятым смыслом чего-то позабытого, — проваливаясь в поток, как в бездонный колодец, ладонью накрывающая грохочущее под тонкой кожей груди огромное, подкатывающее к гортани, — ыыыы, — безумный карлик, вываливая толстый, обложенный пепельным налетом язык, потряхивал бубенцами, растягивая углы резинового рта, кроваво-жадного, будто в чем-то липком, проносился с визгом на карусельном пони, игрушечном пони с мраморной холкой, — иа, иа, — спохватившись, затравленно озиралась, окруженная сонмом маленьких скользких чудовищ, с натянутыми на злые личики кровавыми ухмылками, изо всех своих гномичьих сил ударяющих тугими пятками по карусельным бокам ядовито-пластмассовых скакунов, сотворенных кем-то безнадежно старым, не помнящим детства, смеха, плача, кем-то расчетливо-монотонным, виртуозно раскладывающим детскую мечту, как старушечий пасьянс, на расчерченном в клетку канцелярском столе, задрапированном скучной суконкой, на составные, на безнадежно безликие и хитро-ускользающие цифирьки, со сладострастным подрагиванием мохнатого межножья, — в захватанной колоде карт мелькали подобия человеческих лиц, — услужливо-фатоватые кавалеры и стянутые корсетами дамы, всегда чем-то заинтригованные, не лишенные пресно-мучнистого кокетства, — вот короли оказывались простоваты и явно прожорливы, зато вездесущий туз, такой самодостаточный, лаконично-безапелляционный, перечеркивал весь этот капустный карнавал жирным крестом, с особенным удовольствием наблюдая за паникой и толкотней на улицах картонного городка.

Элегия

Я просыпался от странного звука, так могли звенеть только серебряные ложечки в серванте, мерцающий тонкий звон, едва уловимый, — я становился на цыпочки и тянулся рукой к фарфоровой сахарнице с отколотым краешком, — бабушка собиралась выбросить ее и обзавестись новой, да все было недосуг!


Мне отчего-то казалось, да нет, я был уверен, что за сахарницей этой непременно скрываются какие-то чудеса, а еще, помнится, взрослые прятали там конфеты и доставали их с загадочными лицами, будто случайно обнаружили и сами удивлены! Но я-то знал!


Один раз я все же дотянулся, и только рука коснулась заветного краешка, как что-то больно ударило по макушке, и сотни крошечных брызг усыпали пол, я постыдно разревелся. На крик и шум сбежались взрослые, и разразились радостными возгласами — какое счастье! ребенок жив! — меня ощупывали, разворачивали лицом к свету, и через минуту, успокоенный, утешенный, я заталкивал за щеку леденец, виновато поглядывая на пустое место в серванте.


Так могли звенеть только серебряные ложечки, и так нежно могли им вторить только подстаканники, но серванта не было, да и подстаканники остались в том доме, который я давно покинул, много лет назад.


А звенеть они могли только в одном случае — когда к станции приближался поезд, — бабушка распахивала окно и зорко вглядывалась в темноту — где-то там, в темной глубине, с простуженным утробным воплем проносился состав, между деревьями мелькали тускло освещенные окошки, а ложечки позвякивали, и все начиналось, и никогда не заканчивалось.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже