Одна из узниц Освенцима, А. Нусбехер, удалила вытатуированный номер «после того, как одна из [ее] учениц предположила, что это [ее] телефонный номер»[777](трагичность ситуации усиливал тот факт, что узники в лагере между собой горько шутили, называя вытатуированный номер «небесным телефонным номером»), еще одна узница Биркенау вытравила его после того, как врач, выслушав ее историю, сказал: «Да-а… Но очень плохо там, наверное, не было, иначе вы не были бы здесь»[778]. То есть, как уже говорилось выше, сбывались худшие предсказания эсэсовцев, предсказания, о которых вспоминали многие выжившие заключенные, в частности С. Визенталь. Он вспоминал, как эсэсовский роттенфюрер Мерц в 1944 году предложил ему представить, что он выжил, оказался в США и стал рассказывать обо всем, что пережил в лагере. «Вы бы сказали американцам правду. Хорошо. А знаете, что было бы потом, Визенталь? Он встал, посмотрел на меня и усмехнулся. – Они бы вам не поверили. Сказали бы, что вы ненормальный. Может быть, даже посадили бы в сумасшедший дом. Как может кто-нибудь поверить в этот кошмар, если не прошел через него сам?»[779]
Попытки рассказать и объяснить наталкивались как на неспособность говорящего адекватно описать пережитое (после многих месяцев молчания в лагере речь оказывалась, по точному выражению С. Сонтаг, «очень физическим актом»[780], к которому не каждый был способен, так как именно язык мешал говорить), так и на неспособность слушающих понять – даже при желании это сделать. Так, в автобиографическом романе И. Кертеса «Без судьбы» вышедший из концентрационного лагеря главный герой Д. Кевеш рассказывает о своем опыте в каком-то словацком городе, и один из слушателей, самый обстоятельный, поинтересовался, видел ли он газовые камеры. «Я даже слегка улыбнулся, услышав это. И ответил ему: «Тогда бы мы сейчас с вами не разговаривали». Ага, сказал он; но они в самом деле там были, газовые камеры? И я опять же сказал ему, мол, а как же, были, среди прочего, и газовые камеры, само собой… «Итак, вы слышали о газовых камерах…» Тут я опять ответил: мол, а как же, конечно. «Но при всем том, – продолжал он с тем же неподвижным лицом, которое как бы подчеркивало, что он наводит порядок, вносит ясность в хаос, – при всем том вы лично, собственными глазами, ни разу в этом не имели возможности убедиться». Я не мог не признать: ну да, возможности, слава Богу, не имел. На что он коротко заметил: «Ага, вот как», – и, кивнув, неторопливо и важно пошел прочь, с прямой спиной и, как мне показалось, довольным выражением на лице – если, конечно, я не ошибся»[781].
Этот эпизод, как и сотни других, дает неожиданное подтверждение размышлениям Ф. Ницше об особенностях памяти: философ считал, что настоящая память возникает путем «вжигания» впечатлений посредством боли и насилия. «Вжигать, дабы осталось в памяти: лишь то, что не перестает причинять боль, остается в памяти»[782]. Не пережившие этой боли имели «память о памяти», возникающую в результате общения не с непосредственным объектом, формирующим память, а с репрезентативными объектами, посредниками – фотографиями, видеозаписями, устными свидетельствами, исследованиями. Именно поэтому многие бывшие узники лагерей на протяжении всей оставшейся жизни стремились преимущественно поддерживать и сохранять отношения только с теми, кто имел опыт выживания в Концентрационном мире. Врачи психиатрической клиники Краковской медицинской академии при обследовании 77 выживших узников Освенцима установили, что почти треть из них имеют более тесные отношения с теми, кто был в лагере, чем с друзьями из обычной жизни и даже близкими родственниками[783].
Выжившие узники концентрационных лагерей, стремившиеся донести до других пережитую ими катастрофу, не только искали понимания у других, но искали понимания у самих себя, так как деформации, произошедшие с ними в лагере, были непонятны прежде всего самим узникам. Было знание о произошедшем, но не было понимания, и поэтому они не знали, что им ждать от самих себя. Кроме того, многие выжившие боялись понимать, считали, что понимать не нужно, тем самым превращая Концентрационный мир в недетерминированное пространство, где, по словам одного из охранников Освенцима, «нет никаких «почему?»[784], и обрекая это пространство на вечную актуальность.
Возвращаясь к тем, кто стремился к пониманию, следует указать на роль нарратива в формировании бытия человека. Определяя эту роль, Р. Рорти приходит к заключению, что «отследить причины своего индивидуального бытия как оно есть – это рассказать о них историю на новом языке»[785]. То есть для подлинного понимания себя необходимо было не просто засвидетельствовать происходящее или произошедшее, если речь идет о понимании истории, но в идеале создать и новый язык свидетельствования. Таким образом не просто рождается нарратив, но устанавливаются причины произошедшего, то есть свидетельство ведет к восстановлению самотождественности.