Возвращаясь к «состоянию невовлеченности», следует подчеркнуть, что оно в той или иной форме формирует поведение и образ мысли исполнителя даже против его намерений и воли. Сравнительный анализ ментальных пространств довоенной и послевоенной Германии никогда не проводился, однако можно с большой долей вероятности утверждать следующее. Почти тотальное неприятие вины немцами в первые послевоенные десятилетия, переход в оппозицию к собственной стране и нации таких ключевых фигур из «довоенной Германии», как Т. Манн, Э. Глезер, Г. Гессе, К. Ясперс[423]
, стремление вернуть Германию в довоенное время по экономическому пути, а не по пути восстановления интеллектуального и психологического уровня нации было в значительной степени следствием тех ментальных деформаций, о которых шла речь выше. Носителями этих деформаций были те самые «обычные люди», прямо или косвенно участвовавшие в массовых убийствах и геноциде и рассеявшиеся после войны среди всех остальных. Поэтому послевоенное разделение Германии, помимо политических и экономических задач, отразило подсознательное стремление разделить немцев на тех, кто осознал вину, и не признающих ее. Не случайно советские СМИ затем долгие годы подчеркивали эту ментальную разницу – в ФРГ обеляли нацизм, освобождали военных преступников, чтили бывших эсэсовцев, а в ГДР восстанавливали справедливость, воздавая по заслугам военным преступникам и сохраняя память о победителях нацизма и его жертвах.Таким образом, мы приходим к выводу, что те, кто осуществлял в концентрационных лагерях насилие и убийства, были повинны в них, так как делали это сознательно, отдавая себе отчет в своих действиях. Характерно свидетельство узника Треблинки Я. Верника. Он работал на уничтожении тел погибших – их укладывали в штабель и сжигали. «Однажды при укладывании трупов… заметили руку, поднятую вверх. Все пальцы были согнуты, только указательный палец был поднят вверх и как бы вызывал угнетателей на суд Божий. Это был обычный случай, но все же все были поражены. Даже наши палачи побледнели и не отводили взгляда от этой ужасной сцены, как будто в этом всём и правда было проявление высших сил. Рука торчала долго, уже все сгорело, а рука все ещё была вытянута вверх и вызывала к справедливости. Этот незначительный случай испортил настроение всех палачей на несколько дней»[424]
.Мотивация к убийствам, очевидно, была различной. Кто-то служил идее, кто-то компенсировал собственную внутреннюю несостоятельность, боролся с личными фобиями или даже, по точному выражению Э. Чорана, «испытывал физическую потребность в бесчестье», когда «хочется быть сыном палача»[425]
. Однако все они в равной степени были ответственны за свои действия и в подавляющем большинстве случаев сами осознавали эту ответственность. Иначе в конце войны администрациями лагерей не осуществлялась бы масштабная программа, преследовавшая цели скрыть массовые убийства. В ходе реализации программы взрывались крематории, вскрывались захоронения и сжигались тела убитых (как в Освенциме, Сырецком лагере (Бабьем Яру), Клоге и др.), а подтверждающая массовую гибель людей документация уничтожалась.Необходимо сказать и о месте палача в системе Концентрационного мира. Убийца и насильник (эсэсовец, капо и т. д.) становился посредником между порядком в лагере и порядком в обществе, осуществлял взаимосвязь между этими двумя категориями, взаимосвязь, которая поддерживалась смертью. Именно человек, «осуществляющий смерть», определял различие между нормальной и девиантной личностью, превращал посредством смерти девиантную личность в «нормальную». При этом различие между девиантностью и нормой было не в степени, когда и то и другое находится в пределах одной социальной, психологической, моральной и языковой территории. Различие было сущностное, то есть между тем и другим находилась разделявшая территории четко проведенная семиотическая граница (в данном случае внешне выраженная колючей проволокой и разделяющая миры), пропасть, преодолеть которую можно было только скачком, в ходе кардинального изменения состояния языка и форм. Но такое изменение могла дать только смерть.