Отдельно следует поместить один из последних словарей концентрационных лагерей «Язык смерти» Оливера Люстига, бывшего заключенного Освенцима и Дахау. Автор нескольких книг, посвященных трагическому опыту пребывания в лагерях («Из тени крематория» (1960), «Жизнь в царстве смерти» (1969), «Затем… Там… В Освенциме» (1977), в 1982 году он выпустил указанный словарь, содержащий около 150 лексических единиц и переведенный позднее с румынского на венгерский, английский, немецкий, португальский, и итальянский языки[489]
. Название работы О. Люстига может ввести в заблуждение, поэтому необходимо пояснить, что он создал не словарь языка концентрационных лагерей, а зафиксировал таким нетрадиционным способом свой трагический опыт пережитого через собрание терминов и фамилий, связанных с Концентрационным миром. Поэтому работу О. Люстига следует отнести в большей степени к мемуарной литературе.Таким образом, И. Зейдель-Слотти, В. Клемперер, Д. Штернбергер, Т. Боровский, Б. Унбегаун, К. Бернинг и Х. Арендт заложили фундамент, на котором строилась последующая историография языка конкретно нацистских концлагерей (Д. Весоловска, В. Ошлис, Ж. Лилеквист, Н. Вармбольд, Д. Аккадиа, Д. Чиаппони и др.[490]
). В этой историографии были рассмотрены разные формы лагерного языка в различных национальных и территориальных средах (в отечественной историографии данного вопроса вскользь коснулся в своей работе, посвященной лагерю Маутхаузен, лишь А.В. Конопатченков[491]). Однако указанные работы были посвящены главным образом генезису и лексическому строю языка лагерей, то есть буквальному отражению в языке той реальности, которая окружала узника.Нас же интересует вопрос отражения в языке тех принципиально новых состояний сознания и физического состояния, в которые в лагере оказывался «приведен» заключенный. Указанные выше авторы отмечают, что обобщенно «язык лагеря» был настолько странен, что его не сразу воспринимали те, кто попадал в лагерь из внешнего мира, так как он был уникальным производным породившей его фантасмагорической среды, в которой легко уживались абсолютно противоречащие друг другу вещи. Язык был важнейшим средством связи человека и пространства лагеря, именно он выступал эквивалентом системы кровообращения в социальном организме Концентрационного мира, связывая все части этого организма воедино и позволяя им существовать. Именно поэтому инструментализация языка со стороны реальности лагеря была доведена до абсолюта, так как от этого зависели очень многие процессы. Указанная особенность касается не только лексического, но и внутреннего строя языка.
Язык лагеря складывался из четырех основных составляющих: молчания, собственно лексики, голоса и жеста. Начать следует с того, что Концентрационный мир был пространством молчания. Или даже не молчания, а немоты. Андре Неер отмечал, что «Освенцим – это прежде всего немота», а Ури Цви Гринберг называл узников лагерей «страдниками немоты»[492]
. Немота – это особое состояние, сублимация молчания. Для понимания природы такого молчания следует помнить, что оно не является безмолвием (отсутствием звука), за которым нет мыслей, требующих вербального выражения, а отсутствие именно слов, речи, и именно в тот самый момент, когда потребность говорить является абсолютной. То есть в лагере молчание становится специфической категорией языка.В немоту узник заключен так же, как, собственно, в сам лагерь, а затем и в тело. Избавиться от последнего – значит умереть, то есть утратить связь с собой предыдущим; прервать молчание означает примерно то же, особенно если понимать заключенного как целокупность лагерного опыта. Даже не опыта, а «опытов», зачастую противоречащих друг другу и порождающих разные формы молчания. Агнеш Хеллер делает попытку выделить эти опыты и указывает на несколько видов молчания: молчание бессмысленности, немота ужаса, молчание стыда и молчание сознания собственной вины. Молчание сознания вины происходило оттого, что жертвы в лагере гибли, а мир не обращал внимания. Молчание стыда возникает из-за невозможности говорить о невыразимом, а немота ужаса – это молчание беспомощности. «Самое глубокое молчание – это молчание бессмысленности», – пишет она, – так как происходящее в лагере «абсолютная бессмыслица… которую невозможно ни объяснить, ни понять», и поэтому «даже в ретроспективе невозможно интегрировать в историю, даже в качестве самого ужасающего ее эпизода»[493]
.