Что касается обычного языка лагеря (о нем уже говорилось выше), то это было явление тоже очень своеобразное, «лагерный эсперанто, невообразимая смесь разноязычных слов, мимики и жестов»[501]
, лексика которого была «рудиментарной, жестокой и лишенной всякой абстракции»[502]. Он имел особое название – «Lagerszpracha» (нем. «лагерная речь»). Основой этого языка был, разумеется, немецкий, кодифицированный администрацией лагерей язык, азы которого должны были знать все узники, так как приказы отдавались на нем, а полное или частичное непонимание приказа грозило гибелью. Как отмечал один из узников Майданека, «немецкий язык должен был не только главенствовать, а исключать все языки»[503]. Немецкие слова и термины использовались для описания и переописания тех или иных реалий и для обозначения топографических деталей лагеря и должностей. Основная задача этого языка состояла во включении всех происходящий событий, субъектов и объектов лагеря в полностью контролируемую систему тотального подчинения.В воспоминаниях бывших узников за десятки лет после освобождения из лагерей эти термины так и не были заменены, так как аналогов им не было подобрано. Здесь необходимо вернуться к уже приводившемуся выше свидетельству узника Маутхаузена Н. Киреева: «Первый лагерь был Гроссберен. Это штрафлагерь под Берлином. Там такая система: два месяца, потом энтлассен (Entlassen (
Возникнут также звуки без образов: «красный треугольник», «черный транспорт», «рожистое воспаление», «подзатыльники», «розовые карточки», «НН» (новорожденный), «штубова», «блокова», «штрафблок», «арбайтсаппель», «шмукштюк», «ферфюгбар», «шляге», «ревир», «командо», «югентлагер», «лагерплац», «швайнерайле», «вашраум», «ауфштеен», «шайсеколонне», «планирунг», «шрайбер отине», «кэлёр», «лоизо». Теперь нужно пройти обучение – связать звуки с образами. Придать смысл фонемам. В первое время это невозможно, даже если Мила понимает, что такое «raus», поскольку она жила в оккупированной Франции, даже если по примеру других на крик (цуфюнт) она становится в колонну по пять на платформе в Фюрстенберге – всегда есть хоть одна женщина, которая знает немецкий и начинает движение»[505]
.Самой сложной задачей было именно «связать звуки с образами», то есть сделать слова отражением реальности, или, по словам В. Бибихина, «сделать язык средой человеческого обитания»[506]
. Однако фантасмагорическая реальность Концентрационного мира не имела смысловых аналогов в языке, а сам лагерь не был средой человеческого обитания – он был территорией длящейся смерти (узница Освенцима Б. Сокольская точно называет свое движение по концентрационным лагерям «путешествием по смерти»[507]). Для того чтобы отразить в языке эту территорию, пришлось бы создать принципиально новый язык, эквивалентный внутренним явлениям, который просто не успел возникнуть, – родилось лишь нескольких совершенно новых терминов. Среди них, как говорилось выше, термин «Аушвиц» (вернее, истолкование его этимологии), обозначение крайнего состояния узника – «мусульманин», должности – «капо», вещевого склада – «канада». Этимология последних двух терминов неясна, но характерно то, что их источники ищут одновременно в нескольких языках.В результате начинаются деформации существующих языков, немецкая лексика, бывшая основой языка лагерей, используется очень своеобразно. То есть привычные слова часто лишались первоначального содержания, сохраняя только фонетическую форму. Подавляющее большинство узников до прибытия в лагерь не были знакомы с немецким языком и теперь усваивали немецкие термины со слуха, как лексическое обозначение тех или иных процессов или состояний, не задаваясь вопросами об истинном значении указанных терминов и соотнося это звукосочетание лишь с теми ощущениями, причем зачастую физическими ощущениями, которые они переживали.