С целью приспособить этот язык к пониманию и сделать его адекватным отражением реалий, многонациональная масса узников существенно видоизменяла лексику и понятия, искажая внешние формы слов или наполняя старые слова новым, иным значением. Изменять (порой до неузнаваемости) первоначальную форму и значение немецких слов помогало их полное или частичное сочетание с другими языками. Так, немецкий термин «die Aufseherin» («надзирательница») с помощью суффикса превратился в «русско-немецкое» слово «ауфзеерка», которое можно найти во всех мемуарах выживших советских узниц. Словосочетание-обращение «Liebes Fräulein» (нем. «дорогая») превратилось в русском (и не только) варианте в «ляба» – этим термином также именовали надсмотрщиц в женской среде лагерей. Терминами «челя» (нем. schälen – «очищать») называли картофелечистку, «гума» («гумма») (нем. Gummi – «резина, резиновый») – шланг с рукоятью, наполненный дробью, который использовался для избиения узников, и т. д.
При этом важно иметь в виду, что узники не всегда знали точный перевод оригинального термина с немецкого, что приводило к полному развоплощению понятия. Кроме того, искусственные деформации немецкой лексики были обусловлены (сознательно и бессознательно) нежеланием многих узников говорить на одном языке с эсэсовцами – убийцами и насильниками, ибо такой разговор был моральным мучением. Эли Визель писал, что заключенные вставали перед необходимостью «придумать другой язык», так как не знали, каким образом можно «реабилитировать и очеловечить преданную, испорченную, извращенную врагом речь»[508]
.Немецкий язык в целом (под языком в данном случае подразумевается не только лексика, но и весь комплекс понятий и образов, связанных с ним) насаждал извне в лагерную среду понятия и представления, которые не успевали усваиваться этой средой и оставались чуждыми, понятыми превратно или не до конца. Администрации лагерей было выгодно, чтобы немецкий язык оставался непонятен, так как это избавляло эсэсовцев от двусмысленности и необходимости истолкования или уточнения сказанного. В результате немецкий язык проводил четкую границу между миром администрации и охраны лагеря (сфера понимания) и миром заключенных (сфера непонимания) и становился действенным средством управления узниками и установления порядка.
Попытки нащупать новый, адекватный переживаемым состояниям и наблюдаемой реальности язык видны и в имевшем широкое распространение своеобразном «черном юморе» лагеря. О роли юмора (в том числе и «черного») в жизни узников концентрационных лагерей упоминает в своей работе «Сказать жизни «Да» В. Франкл[509]
, есть отдельные исследования на эту тему Х. Островер[510] и С. Липмана[511]. Однако две последние работы посвящены «защитной» функции юмора, на что, в частности, указывает само название работы Островер – «Это позволило нам выжить».Но в контексте рассматриваемого сюжета речь должна идти о юморе, когда его источник неясен или в привычных категориях отсутствует, о смехе, когда не смешно, о смехе как инструменте, позволяющем создать новый описательный механизм и понятийный аппарат[512]
(похожим образом описывала реальность смеховая культура древнерусского юродства). Д. Лихачев вспоминал, как у него возник такого рода «смех без смеха» после прибытия на Соловки. «То угрожающе надвигаясь на нас, то отступая, принимавший этап Белоозеров ругался виртуозно. Я не мог поверить, что кошмар этот происходит наяву… Когда я рассмеялся (впрочем, вовсе не от того, что мне было весело), Белоозеров закричал на меня: «Смеяться потом будем», но не избил…»[513] То есть юмор (смех) позволял вывернутую наизнанку реальность лагеря вывернуть в языковом смысле еще раз, обратно, сделав ее тем самым доступной для восприятия, ибо смеяться можно над тем, что цепляет сознание, возбуждает интерес к описываемым явлениям. Абсолютную иррациональность Концентрационного мира можно было вернуть к рационализму только через юмор. Таким образом, смех и юмор были языковым выражением одной из форм жизни лагеря, выражением, проверявшим реакции человека и в целом самого человека на жизнеспособность. Способность смеяться и воспринимать юмор становилась важным «признаком жизни».