Все это означает, что массовые убийства, ставшие возможными в значительной степени благодаря языку, превращались в естественную часть окружающей реальности, становились одним из необходимых условий поддержания ее функционала, то есть просто деталью, «особой деталью» огромного и разветвленного механизма, лишенной, как любая деталь машины, всякого метафизического и онтологического содержания. Стоит обратить внимание на то, что данная эвфемистическая терминология была со временем неизбежно заимствована узниками из языка эсэсовцев. Это отражало одновременное заимствование у последних и их картины мира, и идей, связанных с терминами, а также невольное сближение двух разнополюсных миров лагеря – сближение, которое было отмечено во многих свидетельствах очевидцев[520]
. То есть узники благодаря языку становились носителями и пользователями идеологии Концентрационного мира.Поскольку в лагере сталкивались десятки национальностей и большинство их представителей не знало иностранных языков, сложились группы универсальных слов и выражений из разных языков: немецкого, французского, итальянского, польского, использовавшихся для общения между узниками различных национальностей или в качестве обозначений предметов и явлений. Так, лагерные ворота именовались «брама» (от украинского или польского «brama» – «ворота»), маленькую пайку называли «птюшкой» (от французского «petit» – «маленький»), полосатую одежду узников в славянской среде обозначали словом «рябчик» (от украинского «у рябчику» – в переносном смысле «в полоску»). Термин «сaracho» (рус. «хорошо») в Бухенвальде использовался в разных значениях. «Сaracho-hund» (нем. Hund – «собака») было оскорблением, а «mit caracho!» (нем. mit – предлог с) означало приказ «Быстрее!». Часть пути между железнодорожной станцией и воротами Бухенвальда называлась «Carachoweg», так как эсэсовцы, гнавшие вновь прибывших узников к воротам лагеря, подгоняли их криками «mit caracho»[521]
.А.В. Конопатченков подчеркивает, что «самым распространенным и интернациональным явилось использования различного рода ругательств. Чуть менее популярными были обозначения мест, вещей, отношений и процессов»[522]
. От любого языка в лагерном жаргоне оставалась только лексика, использующаяся для оскорбления и унижения. «Польский… которым нас встретили в конце нашего путешествия, был совсем другим, он не был языком благородного народа… Это был грубый язык, состоящий из проклятий и ругательств, которые мы не понимали; это был, по сути, язык ада: немецкий, конечно, был еще более адским… Польский был языком небытия»[523]. Таким образом, язык лагеря был унифицированным и перформативным, то есть состоял преимущественно из высказываний, которые являются действиями, а не просто описывают их.Очень важна была и интонация говорящего, которая играла роль определений, тем самым архаизируя язык, отбрасывая его к истокам, лишая его, например, определений и наречий (например, применяемые к слону или мыши определения «большой» или «маленькая» обычно подчеркиваются повышением или понижением тона, но определения можно легко изъять, если интонацию перенести на сам описываемый предмет). Именно тон, интонация не только становились определениями тех или иных слов, особенно ругательств, но и затрудняли понимание. «Не все новички вообще понимали, о чем их спрашивают эсэсовцы, в таком тоне шел разговор. Например, одному немцу проорали: «Какая б… родила тебя, ублюдка?», что означало «Как фамилия твоей матери?». А между тем этого человека произвела на свет женщина, которая получила от Гитлера «материнский крест в золоте»[524]
. По интонации узнавали ветеранов лагеря: они «говорили другим тоном – резким, грубым, жестким»[525]. С помощью интонации язык перестает использоваться для познания явлений и начинает служить средством присвоения ярлыков. Интонация должна была подчеркивать особый характер высказываний эсэсовцев, отличие их языка от языка массы узников, его действенный, прикладной, активный характер – и в конечном итоге повышать уровень внушаемости узников.То есть особую роль в языке лагеря начинает играть голос, который мы назовем «субъязык», то есть язык в языке. Голос (крик) в лагере в значительной мере обгоняет слово и следующее за ним действие, побуждая узника подчиняться еще до того, как желание подчиняющего будет вербализовано. Голос (крик) становится главным, он захватывает речь, превращается в самостоятельное средство насилия, в «насилие вслух». Здесь можно провести аналогию роли голоса в управлении узниками с ролью распространенной в Древней Руси в X–XI веках так называемой шумящей плети в управлении конем. Шумящая плеть имела свободно висящие железные пластины, закрепленные на рукояти плети у основания кожаного кнутовища. При встряхивании плети всадником они издавали характерный шум, после которого следовал удар кнутовища по конскому крупу. Спустя непродолжительное время конь начинал связывать шум и удары, и было достаточно просто встряхнуть плеть, чтобы он пошел быстрее.