Счастливая любовь сделала бы из меня одновременно и человека и артиста. Некая прекрасная дама мечтала преобразить меня совершенно; это было чересчур смелое предприятие: быть может, она создала бы человека, но зато убила бы артиста. Империа не захотела ни того, ни другого — это было ее право. Я все еще люблю ее, я буду любить ее вечно; но я поклялся оставить ее в покое, раз она любит другого. Я покоряюсь не пассивно — это для меня возможно только внешне, — но с помощью тайной экзальтации, которой я не делюсь ни с кем. Быть может, я вношу в это тщеславие каботина, любящего выспренние роли, но я играю свою драму без публики. Когда эта экзальтация принимает особо обостренную форму, я делаюсь актером, то есть рапсодом [19], душой общества и певцом деревенских баллад. Время от времени я пью, чтобы забыться, и когда моим воображением овладевают чересчур возвышенные порывы, я принимаюсь ухаживать за безобразными девушками, нисколько не жестокими и не требующими от меня, чтобы я лгал для того, чтобы убедить их.
Это будет продолжаться, пока будет жив мой отец, и я был принужден выработать для себя крепкую философию для того, чтобы предохранить себя от святотатственного желания его смерти. Итак, я никогда не позволяю себе раздумывать над тем, что будет со мной, когда я лишусь его. Клянусь честью, милостивый государь, я ничего об этом не знаю и не хочу знать.
Вот вам объяснение того, каким образом тот человек, которого вы видели вчера полупьяным в кабаке, есть тот же самый, что рассказывает вам сегодня архиромантическую историю. Она правдива от начала и до конца, эта история, и я передал вам только самые ее яркие перипетии лишь затем, чтобы не злоупотреблять вашим терпением.
На этом Лоранс закончил свой рассказ и оставил меня, откладывая на завтра удовольствие выслушать мои рассуждения. Было два часа ночи.
Размышления мои были непродолжительны. Я восхищался этой преданной натурой. Я ценил это великодушное и прямое сердце. Я не совсем понимал его упорную любовь к холодной или занятой другим женщине. Я был просто человеком, попавшим в известное общественное положение в его обыкновенном виде. Я был лишен романтического инстинкта; быть может, потому-то и заинтересовал меня так живо рассказ Лоранса, что интерес зависит всегда от большей или меньшей доли удивления, и такой рассказчик, который разделял бы всецело точку зрения своего слушателя, нимало его не позабавил бы, я в этом уверен.
Единственное замечание, которое я мог бы сделать Лорансу, было следующее: «Само собой разумеется, что вы не будете жить до конца вашей жизни при теперешних условиях. Как только вы обретете свободу, вы или немедленно вернетесь на сцену, или постараетесь вступить в свет. Не притупляйте вашего ума добровольно, не расшатывайте излишествами вашу удивительную натуру». Но он до такой степени боялся разговоров о будущем, само это слово так внезапно его раздражало, что я даже не осмелился произнести его. Я хорошо понял, что его жертва еще мучительнее для него, чем он желает сознаться, и что одна мысль о свободе, достичь которой он мог только после смерти отца, внушала ему глубокий ужас и тоску.
Я позволил себе только сказать ему, что, если даже он осужден быть садовником всю свою жизнь, не следует позволять себе грубеть и в этом звании, как и во всяком другом, и я был тем более красноречив, что накануне совершенно нечаянно поддался сильному опьянению. Он обещал мне наблюдать за собой и побеждать мгновения малодушия. Он горячо поблагодарил меня за выраженную ему совершенно искреннюю симпатию; мы провели вместе еще два дня, и я расстался с ним с грустью. Мне не удалось добиться от него обещания писать мне.
— Нет, — сказал он мне, — я достаточно растревожил пепел моего очага, рассказывая вам свою жизнь. Все должно погаснуть навсегда. Если бы у меня вошло в привычку прикасаться к этому больному месту время от времени, я не мог бы долго сопротивляться неминуемому пожару. Я позволил бы себе понемногу жаловаться, а этого не должно быть!
Я предложил ему свои услуги в пределах возможного для меня и оставил ему свой адрес. Он не написал мне ни разу, не известил даже о получении нескольких книг, которые он просил меня прислать ему.
Прошло полтора года со времени моей поездки в Овернь, и я занимал все ту же должность; обязанности службы привели меня в Нормандию, и я ехал из Ивето в Дюклер в холодный декабрьский вечер в маленькой наемной коляске.
Дорога была хорошая, и, несмотря на очень пасмурную погоду, я предпочитал добраться попозже к своему ночлегу, чем быть вынужденным вставать рано утром, так как на рассвете стужа бывает всего мучительнее.