Свежий ветер хлынул на площадку. Лицо Макова горело и от волнения покрылось красными пятнами. С удивлением и испугом Маков заметил, что их принимает товарная станция. Они двигались, как по туннелю, вдоль длинных товарных составов и наконец остановились около угольного склада, откуда был виден кусочек Москвы, ее верхние этажи. Маков огляделся. Он спрыгнул на землю, но не увидел ни Веры, ни Ивана Гавриловича, ни больших вокзальных окон. Около четырех часов поезд простоял на этих путях Маков долго ходил вдоль состава, потом сел на верхнюю ступеньку вагона, и, когда поезд тронулся, он улыбнулся и вынул коробку папирос. Неторопливо закурил, думая о том, что вот теперь все с Верой кончено и что ему, видимо, придется начинать жизнь без нее. Ну что ж, в конце концов у него найдется достаточно сил. Резким движением он бросил недокуренную папироску на насыпь и вошел в загон.
Иван Гаврилович сел рядом с Верой и включил мотор. Потом, когда машина прошла по шумным улицам Москвы и прорвалась на окраину, он устроился поудобнее, положил руки на руль, и на лице его появилась легкая насмешливая улыбка.
— Ну вот, мы почти уже у цели, — сказал он. — Только не будем молчать. Не люблю, когда спутники в дороге молчат.
Они ехали в закрытой машине, очень узкой и длинной, выкрашенной темным лаком, и болтали о всяких пустяках.
В кабине было душно, и он чуть приоткрыл ветровое стекло и сбавил скорость.
— Не будем торопиться, — сказал он, — у нас еще есть время подумать и решить, что к чему. В конце концов такие дела нельзя решать с маху.
— Но их и нельзя откладывать, — сказала Вера. — Я все уже решила, и никто мне теперь не может помешать. Итак, я закрываю рот и молчу.
— Ну нет… все, что угодно… только не молчать. Сейчас, например, меня потянуло на воспоминания… Там, в детстве, как у всякого мальчишки, у меня тоже был задушевный приятель, Колька Маков. Мы с ним ловили птиц, собирались в кругосветное путешествие, злили учителей, рыбачили и дружили лет до шестнадцати, а потом поссорились из-за девчонки.
— Вы что же, оба влюбились? — спросила Вера отчужденным голосом.
— Похоже на это, — сказал он. — И девчонка-то была так себе, а вот поди ж ты, взяла и поссорила нас чуть не насмерть. Много воды утекло с тех пор. Девчонка эта вышла замуж, конечно, за третьего, а мы разъехались кто куда. И вот однажды я получаю от Николая письмо. Ранен… Конец войны, а у него ни семьи, ни дома, ни черта. Только в Москве где-то в Лялином переулке была у него невеста, очень красивая девушка, которую он не видел ни разу где-нибудь в очереди или у плиты. Смешной он, честное слово, смешной. Он остановил время и не подумал, что его невеста давно могла выйти замуж за кого-нибудь другого.
— Больше того, эта невеста могла разлюбить его, — сказала Вера, — или просто умереть от огорчения.
Пряча довольную улыбку, Вера отвернулась от своего спутника и посмотрела в боковое стекло. Машина миновала окраину Москвы, и за дорогой, под низким небом, Вера увидела маленькие домики, железнодорожные насыпи, картофельные поля и пассажирский состав, остановившийся на какой-то дачной станции. И вдруг знакомое чувство печали так больно сжало сердце, что Вера вздохнула и выпрямилась от внезапного испуга. Она услышала свисток паровоза и на секунду прикрыла ладонью глаза.
— Будем откровенны, — сказала Вера. — Я тоже не очень люблю молчаливых людей, но, чтобы не молчать, я хочу признаться в одной своей маленькой слабости. С некоторых пор я не могу равнодушно смотреть на поезда.
— Почему?
— По многим причинам. И самое главное — потому, что ссориться на вокзале нельзя.
— Значит, век живи и век учись… После этого, — сказал он, — надо было бы на вокзале повесить мраморные доски с предупреждением пассажирам: «Граждане пассажиры, на вокзале ссориться воспрещено!»
— Это совсем не смешно.
— Что не смешно? Такие доски-то?
— Нет, не доски. Когда я жила в эвакуации, я часто приходила на станцию и ждала его. Глупо, конечно. Станция была маленькая — ни колокола, ни багажных тележек, ни огня. А я стою, бывало, на перроне, а вьюга такая, что слепит глаза. Поле, снег… даже стрелок не видно.
— Да, — сказал он, — картина грустноватая.
— И потом там был еще сторож в овчинной шубе. Подойдет он, бывало, ко мне и спрашивает: «Что это вы, барышня, грустная такая?» — «Да вот, говорю, все не едет, жду жениха, а он, наверно, забыл про меня». И вот как-то однажды старик, видимо, решил успокоить меня. Он сказал: «Эта история, милая барышня, очень старинная, такая старинная, что даже самый научный человек не сумеет сосчитать, сколько ей годов. Давно это было, когда и женщина и мужчина были одним существом. В то время не было на земле ни ревности, ни убийства, ни горя, ни тоски. Жило это существо в покое да в воле, пока не рассердило бога. А как только бог разгневался на него, приказал он тогда молнии расколоть это целое на две половинки и назвать их так: одну половину — женской, вторую — мужской. И вот, милая барышня, и тоскуют они с тех пор, эти половинки, ищут друг друга, а найти никак не могут».
— Я эту историю где-то слышал.