Вместе со свекровью она верила, что мальчик непременно станет большим человеком. Он будет зарабатывать себе хлеб легко, но эта вера почти ежегодно подвергалась самым тяжелым испытаниям и угасала, когда город занимали белые или когда в нем вспыхивали восстания против новой власти. В такие тяжкие времена мальчик забирался на сундук, на то место, где любил сидеть его отец, и, шмыгая носом, молча наблюдал за матерью и бабкой и улыбался только деду одними уголками губ.
Сейчас он тоже сидел на сундуке, в старой, заплатанной рубашке и в бабкиных дырявых шерстяных чулках. Он о чем-то думал, и Наталья, посмотрев на него, тяжело вздохнула, понимая, что ее сын обязательно был бы доктором или телеграфистом, если бы Ленин жил еще долго, долго.
«Всемогущий господь, — подумала она, — ну за что, скажи, за что ты осиротил всю Россию? Зачем ты это сделал?»
Еще вчера она не посмела бы разговаривать с небом, но сегодня Наталья даже нисколько не испугалась, когда почувствовала, что ее пальцы сжались и что не простертые руки, а кулаки она хотела показать богу. Она не сразу поняла это и даже прислушалась, все еще не веря тому, что произошло с ее душой. Но там что-то произошло, сначала причинив боль, а потом вызвав изумление, словно это был ребенок, который вдруг дал о себе знать. И Наталья прищурилась, почувствовав, что теперь у нее начнется какая-то иная, трудная, но заманчивая жизнь, где с каждым днем будут понятнее для нее и муж, и сын, и люди, которых она раньше побаивалась и сторонилась.
Она сидела неподвижно, с побелевшими губами, слыша, как во дворе, подхваченный метелью, гремит сорванный желоб, ударяясь то об стенку сарая, то о завалинку, не засыпанную снегом. Потом желоб затих, словно ветер унес его со двора и покатил по русским губерниям до Москвы, над которой изредка в заметеленном небе появлялась луна и печально смотрела вниз, на осиротевшие города и села. Затем она исчезала, но огоньки все еще светились по всем уездам на тысячи, тысячи верст вокруг.
— Наталья, — сказала свекровь, — ты что, не видишь — лампадка потухла. Налей в нее масла и зажги. Иконы без божьего огонька — это все равно что кущи без певчей птицы. Ты слышишь меня?
— Слышу, а зажигать не стану. С нынешней ночи для меня эта лампадка погасла навсегда.
— Что?! А ну-ка, повтори. Пускай свекор послушает, какая у него невестка. Да ты знаешь, что такое божья воля? Он, господь-то, что захочет, то с тобой и сделает.
— Ничего он с ней не сделает, — вдруг сказал Пантелей Карпович, — волей божьей земли не вспашешь, колосок в поле и то не согнешь. Ты знаешь, Наталья, почему у тебя свекровь такая богомольная? Она еще девкой собиралась бежать с дьяконом к святым местам, а оттуда, говорят, женский пол возвращался только порченым. Вот смеху-то было бы! — И старик фыркнул.
И пока он препирался со своей старухой, пока пил чай, прошло немало времени, и за окном наступила ночь, самая длинная в жизни России. На площадях больших городов люди зажгли костры. В селах, несмотря на поздний час, все еще дымили трубы, и там в избах было так тревожно, что даже ребятишки никак не могли заснуть.
Алексей вернулся с митинга сразу же после полуночи, когда метель уже стихла и небо очистилось от туч. На улице было светло и очень тихо. С громадной высоты светила луна. Алексей с минуту задержался у калитки, чувствуя необычайную торжественность и печаль вокруг. Затем он вошел во двор и посмотрел на маленький садик, где каждое деревцо было посажено в знак памяти, когда в семье кто-то рождался или кто-то умирал.
Алексей сосчитал деревья. Их было девять, и, когда он хотел уже подняться на крыльцо, у него мелькнула мысль посадить еще одну яблоню, чтобы она всегда напоминала о добром имени Ильича.
— Вы чего же не спите? — спросил он из кухни, снимая полушубок и веником сметая с валенок снег.
— Да вот никак не заснуть, — сказал Пантелей Карпович, — сидим, маемся и вроде как поезда ждем. А пойдет ли он дальше, это пока неизвестно.
— На полпути не остановится, — сказал Алексей, — недаром же повсюду люди в партию записываются. У нас после митинга тридцать два человека партийцами стали. Не знаю, батя, что ты на это ответишь, но я тоже записался.
Алексей взглянул на отца и по его рассерженным глазам понял, что старик недоволен.
— Ты что это, батя, никак против?
— В таких делах с родителем советоваться надо, — сказал Пантелей Карпович, — может, я и не против, а советоваться надо.
— Так. Значит, ты, Алешенька, в коммунисты подался? — спросила мать. — Ну что ж. Только смотри не прогадай с новой верой. У нее ведь подпорки-то не вечные. Лет пять постоит и рухнет.
— Нет, маманя, не рухнет, хотя, конечно, вот такие, как ты, будут под эту веру подкапываться день и ночь. А для чего? Ведь ты же сама знаешь, как раньше жил рабочий человек. Он шел на завод чуть свет, кончал работу ночью и только по воскресеньям, один раз в неделю, видел солнце. И за это ты хочешь держаться?
— Я держусь за бога, а партийцы его не признают. Вот я и хочу спросить, когда ты начнешь жечь иконы, сейчас или до утра потерпишь?