— Было неудобно, гражданин следователь, подписывать бумаги вперед Капельки. Ведь он главный по делу. Надо было ждать, пока он сам расколется.
— А бить его вам было удобно? Устраивать самосуд да еще подводить людей, которые с вами цацкаются? Вот вы говорите, что уважаете надзирателя Шаталова, а он проглядел ваши художества и за это схватил выговор.
— Это наша ошибка, — сказал Мистер. — Боги и те ошибаются. Я думаю, гражданин следователь, история нас рассудит.
Мистер подписал протокол охотно, и в тот же день это дело направили в прокуратуру. А Мистер стал ждать суда, делая какие-то заметки на клочках бумаги.
Он читал книги и через день брился, собираясь предстать перед судом не так, как раньше, а как-то по-особому и с гордостью принять любое наказание. Он был очень весел. Из книг Горького он сделал несколько выписок и спрятал их под подушку вместе с колодой карт, на которых иногда гадал. Мистеру было приятно думать, что вот старушка увидит его на суде и, плача может быть, скажет ему спасибо за то, что он заступился за нее, старую; может быть, она купит ему пачку папирос и попросит конвой передать их Мистеру, и Мистер будет курить эти папиросы только в особых случаях.
Недели через три Мистера, Марфушку, Кривописка и еще несколько человек вызвали в канцелярию и прочитали им обвинительное заключение.
— Ребята, — сказал Мистер, — кто как, а я от защитника отказываюсь.
— Только отказывайтесь письменно, — сказал делопроизводитель.
— Пускай будет письменно, — сказал Марфушка.
И они вышли из кабинета.
Вечером они посадили за стол Николаева-Российского и наперебой стали диктовать письмо защитнику.
— Теперь давайте послушаем, что у нас получилось, — сказал Мистер и отошел в сторону. — Тише. Читай, Коля.
— «Многоуважаемый гражданин защитник…»
— Так, — сказал Мистер, — прилично. Дальше.
— «Нам, то есть вашим подзащитным по процессу некоего негодяя Капельки, сегодня в шесть часов вечернего времени была зачитана обвиниловка и было заявлено, что якобы вы, гражданин Зильберштейн, взяли на себя задачу защищать нас от нападок прокуратуры и якобы наш следователь, гражданин Фомин, лично по телефону с вами разговаривал и просил, чтобы вы лично нас защищали изо всей коллегии.
Конечно, нам лестно, тем более в газетах мы неоднократно наталкиваемся на ваше славное имя за щитника, но, обсудив это положение, мы решили твердо: пострадать.
Гражданин Зильберштейн, мы знаем — закон нас выведет на чистую воду, но закон — он тоже знает, за какое дело мы встанем перед ним с обнаженными головами. Вы же сами знаете, какое это ясное дело. Нам стало стыдно за свою прошлую жизнь, а что касается пострадавшей старушки, так она разбудила в нас совесть, и за это каждый из нас в своем сердце должен поставить ей нерукотворный памятник.
Гражданин Зильберштейн, так о чем же вы будете говорить и чего доказывать?»
Никогда еще Капелька не чувствовал себя таким одиноким, никогда он не слушал так внимательно свой «послужной список», как во время этого суда.
Суд был показательным, в зале, где Капелька когда-то смотрел кино и где было много знакомых.
Женщина-судья задавала подсудимому вопросы, и он отвечал коротко «да» или «нет» и опускал глаза, словно рассматривал чисто вымытый пол.
Он чувствовал, что Анна Тимофеевна сидит где-то здесь, вместе с Анатолием и Машей, и что вся колония смотрит на старуху, а старуха, наверное, плачет и Маша успокаивает ее.
Он слышал, как судья стала спрашивать Анну Тимофеевну, и в зале стало так тихо, словно здесь было всего три человека. Анна Тимофеевна говорила беззлобно и всхлипывала.
— Граждане судьи, — сказал Капелька в своем заключительном слове, — это, конечно, очень интересно распинать меня, как Иисуса Христа, и выставлять напоказ за простую кражу… Но, я думаю, совсем неинтересно смотреть на меня, как на безнадежного типа, тем более — я не граф и у меня, граждане судьи, сестра на академика учится. Я просто извиняюсь. Таково было мое тогдашнее положение. Простите меня, мамаша.
Наступила весна, и в эти дни Мистер и Марфушка тосковали больше и в свободное время сидели во дворе колонии, думая о том, что хорошо бы куда-нибудь уехать подальше от этого города и затона, где начинали уже перекликаться пароходы и катера. Шла весна. От тоски Мистер и Марфушка пристрастились к семечкам и грызли их до одурения.
Семечки привозили шоферы из города и после работы продавали стаканами за наличные деньги, а когда затоваривались, то отпускали и в долг.
Однажды, когда все уже ложились спать, пришел заведующий прачечной Кривописк и сел на топчан рядом с Николаевым-Российским.
— Все пишешь? — многозначительно спросил Кривописк.
— Пишу, — сказал Николаев-Российский.
— Не время этим заниматься, надо о сухарях думать, — сказал Кривописк и умолк, чувствуя, что наполовину новость уже рассказана.
Николаев-Российский посмотрел на Кривописка и отложил в сторону фанерную дощечку и карандаш.
— Откуда новость?
— Из конторы. Внимание, — сказал Кривописк и поднял руку, — сушите сухари. Дня через два поедем.
— Куда?
— На восток.
— А может быть, ты брешешь?