Я носил этот тонкий свитер, который моя жена связала мне, будучи еще невестой, и который я сохранил до сих пор, несмотря на все обыски в течение этих долгих двух с половиной лет. Но я носил его не так, как обычно носят талисман. Он был призван служить мне символом того, что я обязан вернуться назад.
Что же это были за годы, в которые все было так же не стабильно, как мыльные пузыри в детской комнате. Не было никакой определенности.
Только подвешенное состояние и ничего постоянного.
Одни вопросы и никаких ответов.
И как мыльные пузыри лопаются, когда хотят опуститься на твердое основание, так же казалось, что любые твои действия обречены закончиться гибелью.
Конечно, человеку предначертано судьбой когда-нибудь умереть. Но не так быстро. Однако умирали совсем молодые.
Конечно, со временем остывали самые горячие сердца. Но не так быстро. Казалось, что все наше поколение вынуждено было жить в полумраке.
Все время между жизнью и смертью.
Все время между любовью и равнодушием.
Все время между добром и злом.
Когда я, затаив дыхание, прочитал почтовую карточку, полученную от жены, то понял, что она считает меня плохим человеком.
Позднее я узнал, что ее навестил один из военнопленных, который у нас в лагере воровал хлеб. И раньше в Германии он был вором, он продолжил воровать и после войны.
Но моя жена не решилась возразить ему, когда он рассказал ей что-то такое, из чего она могла заключить, что я бесхарактерный человек.
Я был рассержен также и потому, что моя жена написала на открытке, чтобы меня хранил Господь и что она молится за меня. Она написала это так, как будто для большевиков это могло послужить особой рекомендацией, если кто-то говорит о Боге и молитвах. Но она, конечно, не могла знать, как обстояли дела здесь. Она хотела как лучше, но не знала, чем мне помочь.
А я все еще никак не мог определиться, люблю ли я жену или нет, ведь она так плохо знала меня. Поэтому я не мог написать ей, что люблю ее и тоскую. Я лишь смог написать ей, чтобы она берегла себя, и что я надеюсь вскоре вернуться домой, и наступят несравненно лучшие времена.
Впрочем, всю почту военнопленных в этом лагере проверяла фрау Ларсен.
Часто я сам сидел с несколькими другими пленными, кому доверяла фрау Ларсен, и подвергал цензуре открытки и письма из Германии.
— В случае сомнения спрашивайте лучше меня! — говорила фрау Ларсен, так как было запрещено заниматься цензурой почты кому-то еще, кроме политинструктора.
Штамп с номером 76, который ставился на проверенную почту, должен был постоянно храниться под замком. Но никто не ломал себе голову над тем, как фрау Ларсен одна прочтет тысячи писем, прежде чем поставить на них штамп.
Иногда я читал такие письма целую ночь, после того как в девять часов вечера возвращался с кухни. Но это меня нисколько не тяготило.
Письма от жен, матерей, отцов и детей. Целый поток любви.
Правда, однажды мне попалась открытка, в которой жена обращалась к своему мужу, работавшему у нас на кухне: «Ты подонок! Надеюсь, ты сдохнешь в России. Теперь у меня есть Ханнес. Ты застрелил тех трех поляков. Я думаю, этого вполне достаточно!» Один из нас забрал эту открытку себе. Я не знаю, что он с ней сделал, сжег или решил передать в НКВД.
Во время этой секретной работы за закрытыми дверями мы часто зачитывали вслух некоторые места из писем. К нам приходили письма даже из Франций.
Каким-то непостижимым образом, через все границы, француженки узнали адреса этих немецких военнопленных. «Мой верный друг, я буду любить тебя вечно!» — писали они по-французски.
«А ведь это те женщины, которые были изнасилованы немецкими солдатами!» — подумал я, между прочим.
К нам приходили письма и открытки также из лагерей для военнопленных из Англии и Америки. «Большинство из нас проведет Рождество в английских семьях. Теперь нам разрешено ухаживать за английскими девушками».
Прочитав эти строки, каждый из нас думает, что в прогрессивном Советском Союзе даже после окончания войны пленному официально запрещено разговаривать с гражданским населением.
Я вспоминаю печальное происшествие, случившееся в 4-м лагере: медсестра Зина покончила с собой только потому, что ее подозревали в том, что она влюбилась в немецкого военнопленного.
Мне приходит на ум то, что рассказал мне скрипач о другом музыканте из нашей лагерной капеллы:
— Они думали, что одни в комнате и их никто не слышит. Русская женщина-врач и наш скрипач. Он играл одну из сонат Шопена и смотрел в окно. Врач стояла, прислонившись к стене. Обливаясь слезами, она сказала: «Что это за страна, в которой людям, любящим друг друга, запрещается любить?»
— Что скажут пленные, когда прочтут открытки от своих братьев, находящихся в английском плену?
— Да, но мы ничего не можем изменить. Эти открытки должны быть розданы адресатам. В них нет ничего такого, что могло бы умалить престиж Советского Союза.
Осенью нас с Мартином разлучили. В очередной раз.