Но Некрылов нагнал тоску на всех. Он был зол в этот день или готовился разозлиться.
Он сидел, качаясь на своем стуле, упершись ногами в стол, за которым обычно сидели, терпеливо дожидаясь редактора, седоусые моряки, внезапно открывшие в себе талант разом и прозаический, и стихотворный, или почтенные писательницы восьмидесятых годов, требовавшие запоздалого признания.
Запоздалого признания требовал на этот раз суровый старик, до странности схожий с Михайловским.
Будучи изгнан со своего привычного места, он примостился у окна и стоял, саркастически улыбаясь и куря такой крепкий табак, что у студентки, отбывавшей практику по редакционной работе, поминутно занималось дыханье.
Некрылов хмуро смотрел на него, свалив голову набок.
Стихи, которые принес в редакцию старик, были посвящены недавно «усопшей на 87-м году жизни, 14 марта по новому стилю, девице Галине Христофоровне Репс».
Они начинались так:
Поулыбавшись ядовито некоторое время, он внезапно выступил вперед и попросил у иронического, но слишком здорового редактора разрешения прочесть эти стихи вслух. И прочел. Чтобы его не прервали, он тотчас же перешел к поэме, посвященной Ньютону. Она начиналась:
И кончалась:
В продолжение двадцати минут редактор уверял его, что профессор Кони никогда не занимался физикой. Подождав, пока редактор кончит, он заявил, что профессор Кони был ему лично хорошо известен и что он совершенно гениально предсказывал погоду.
– Что такое, вы думаете, Ньютон? – спросил он, взяв свою бороду в кулак. – У нас в России, как это я хотя бы на себе самом вижу, не умеют и, извините, никогда не умели ценить талантов. У нас этих Ньютонов тьма. Туча! Подумаешь, флюкции, – добавил он, не замечая, что впадает в несомненное со своей поэмой противоречие. – Почему вы думаете, сие важно в-пятых? Он погоду умел по этим флюкциям предсказывать. И перевирал, предсказывал неточно. Я вот однажды хотел по барометру в Павловск поехать. Стрелка на великой суши стояла. Так в Павловске на меня – вы не поверите – не дождь, а прямо грязь падала с неба. А позвони я к Кони – ни за что бы не поехал. Я потом, как только белье нужно было на дворе развешивать, моментально к Кони звонил. И – как в аптеке. Скажет: будет дождь от двух до сорока семи минут третьего – и верно! В два начинался, а на сорок восьмой минуте его как ножом срезало.
Практикантка, не дослушав, зажав рот платком, выскочила в коридор.
Редактор, который был, должно быть, смешлив по природе, усиливаясь не расхохотаться, туго вращал глазами.
Маленький мрачный писатель (неожиданно обнаружившийся в комнате), у которого лицо было несколько похоже на топор, отрывисто, взрывами гудел, поводя над столом унылым носом.
И только у Некрылова нашлось достаточно силы, чтобы объявить, что стихи ему чрезвычайно понравились. Поэму, посвященную усопшей девице Репс, он даже списал себе на память.
– Это хорошо, не хуже Доронина, – говорил он, списывая.
– Это нужно немедленно напечатать, – объявил он очень серьезно и спрятал исписанный листок в записную книжку. – Сбрейте бороду! Вам пора начинать скандалить!
Но когда Михайловский, повеселевший как-то до элегантности, ушел, заметно помолодев, лихо помахивая палкой и порыжелым котелком, когда на смену ему явился с полузакрытыми от презрения ко всему миру глазами Сущевский, одетый в гороховое весеннее пальто и клетчатую кепку, когда прозаик с лицом, несколько похожим на топор, принялся рассказывать сюжет своего нового романа, в котором намеревался он вывести на чистую воду родную сестру, когда из столовой, находившейся в тесном соседстве с редакцией, донесся мощный запах кислой капусты, заставивший добротного редактора понюхать воздух и сделать аппетитное, жующее движение ртом, когда солнце покинуло тесные редакционные пределы, перекочевав к бухгалтерам и машинисткам, Некрылов снова помрачнел.