своей сдержанности, в Эстебане чувствуется еще и какая-то тайная неприязнь, что-
42
то вроде ненависти, в которой он не смеет признаться даже самому себе. Не знаю, с
чьей стороны впервые проявилась эта неприязнь, с его или с моей, только правда,
что я в самом деле люблю этого сына меньше других: мы никогда не были близки,
вечно его нет дома, говорит он со мной словно по обязанности, и из-за него каждый
из нас чувствует себя «чужим» в «его семье», а «его семья» — это и есть Эстебан,
он, и только он один. Хаиме тоже не слишком склонен общаться со мной, но тут хотя
бы нет этого внутреннего отвращения. Хаиме, в сущности, бесконечно одинок, и ему
кажется, что все мы, да и вообще все люди на земле, за это в ответе.
Вернемся к Диего: я рад, что у мальчика есть характер, Бланке будет с ним
хорошо. Он на год ее моложе, но выглядит старше года на четыре, на пять. Главное
— что она теперь не чувствует себя беззащитной; и она его не подведет, Бланка —
верная. Мне нравится, что они ходят повсюду вместе, одни, без всяких
сопровождающих кузин и сестричек. Эта первая дружба — чудесное время, ничем не
заменимое, невозвратное. Вот чего никогда не прощу я матери Исабели: когда мы
были женихом и невестой, она не отлипала от нас ни на миг, ходила по пятам,
сторожила столь ревностно и усердно, что любой на моем месте, даже будучи
идеалом целомудрия, счел бы себя просто обязанным изо всех сил постараться
возыметь греховные помыслы. Даже в те редчайшие минуты, когда ее не было возле
нас, мы совершенно точно знали, что все равно не одни, какой-нибудь призрак в
косынке непременно следит за каждым нашим шагом. Случалось, мы целовались, но
при этом напряженно прислушивались к малейшему шороху, каждую минуту ожидая
появления матери, и никогда мы не знали, откуда она вдруг вынырнет, и поцелуй
получался поспешным, в нем не было ни страсти, ни даже нежности, один только
страх — мгновенная вспышка, полная тревоги и унижения. Мать Исабели жива до
сей поры. Как-то раз я видел ее на Саранди, она ничуть не изменилась; все такая же
высокая и решительная, вышагивала она следом за младшей своей дочерью (их у
нее шесть), а рядом с девушкой шел жених, судя по физиономии — вконец
затравленный. Несчастный претендент не вел невесту под руку, между ними
соблюдалось расстояние не менее двадцати сантиметров. Следовательно, старуха
по-прежнему держалась своего пресловутого девиза: «Под ручку только с одной — с
законной женой».
Но я снова отклонился от рассказа о Диего. Он говорит, что служит в какой-то
конторе, пока еще только временно. «Не могу я смириться с перспективой остаться
43
навсегда там, взаперти, дыша пылью от старых конторских книг,— говорит он.—
Обязательно стану кем-то, чего-то добьюсь, сам еще не знаю чего. Лучше мне будет
или хуже, чем сейчас, тоже не знаю, а только по-другому». Я тоже когда-то так
думал. И вот, однако, вот, однако... Но, кажется, этот решительнее меня.
Как-то она обмолвилась, что обычно по субботам в двенадцать встречается со
своей кузиной на углу Двадцать восьмой улицы и улицы Парагвай. Я должен с ней
поговорить. Простоял на углу целый час, она не появилась. Не хочу назначать
свидание. Встреча должна быть случайной.
Еще она говорила, что по воскресеньям ходит на ярмарку. Я должен с ней
поговорить; отправился на ярмарку. Два или три раза показалось, будто я ее вижу. В
толпе, среди множества людей, мелькал вдруг знакомый профиль, прическа, плечи,
но вскоре фигура вырисовывалась яснее, профиль, прическа или плечи оказывались
чужими, сходство исчезало напрочь. А то еще так: идет впереди женщина, и я вижу
— у нее походка Авельянеды, бедра Авельянеды, ее затылок. Потом женщина
поворачивается — опять чепуха, даже и отдаленно не похожа. Только взгляд ее я не
встретил ни у одной. Тут ошибиться невозможно, еще одних таких глаз нет на земле.
И как ни странно (я только сейчас об этом подумал), я не знаю, какие у нее глаза,
какого цвета. Вернулся домой измученный, оглушенный, расстроенный, злой. Можно,
впрочем, сказать точнее: я вернулся одинокий.
Зеленые у нее глаза. А иногда—серые. Я смотрел, вероятно, слишком
внимательно, потому что она спросила: «Что случилось, сеньор?» Смешно, что она
называет меня «сеньор». «Вы немножко запачкались»,— отвечал я, струсив. Она
провела указательным пальцем по щеке (она часто так делает и при этом оттягивает
веко вниз очень некрасиво) и снова спросила: «Теперь все?» — «Теперь вы
безупречны». Я немного осмелел. Она покраснела, и тогда решился прибавить:
«Нет, не безупречны, а прекрасны». Кажется, она поняла. Почувствовала что-то
особенное. А может, истолковала мои слова как отеческую похвалу? Мне тошно и
44
подумать об отеческих чувствах.
Просидел в кафе на углу Двадцать пятой и Мисьонес с половины первого до
двух. Загадал. «Мне надо с ней поговорить, — думал я, — значит, она должна
появиться». И «видел» ее в каждой женщине, шедшей по Двадцать пятой. Даже
когда во внешности той или другой не было ни единой черты, напоминавшей