отомстить, может быть даже через час или два. Шутники довольны: приятно, что они
все вместе, что они так остроумны, что им весело. Кто-нибудь один тут же, на ходу
придумывает новый вариант розыгрыша, и все радуются, перемигиваются,
чувствуют себя сплоченными, того и гляди, кинутся друг другу в объятия и начнут
кричать «ура». Посмеешься — и становится легче, даже если жертва насмешек — ты
сам, потому что там, в глубине конторы, управляющий уже высунул свою круглую,
как арбуз, физиономию, потому что опротивела рутина, возня с бумагами, нет
больше сил выносить эту каторгу—восемь часов подряд заниматься тем, что тебе
совсем ни к чему, но зато благодаря тебе пухнут банковые счета бездельников,
грех которых состоят уже в том, что они, эти ничтожества, живут, смеют жить на
белом свете, да еще и верят в бога, ибо не знают, что бог уже давным-давно не
верит в них. Вся наша Жизнь — либо розыгрыш, либо работа. И какая, в сущности,
разница? Так много работы требует розыгрыш, так утомляет. А работа наша — всего
только розыгрыш, скверный анекдот.
Долго разговаривал с Анибалем. Впервые в присутствии другого человека
произношу имя Авельянеды, то есть впервые произношу его с тем чувством, которое
на самом деле испытываю. Пока говорил, я время от времени как бы видел всю свою
историю со стороны, глазами глубоко заинтересованного наблюдателя. Анибаль
слушал с благоговейным вниманием. «А почему ты не женишься? Я что-то не пойму,
что за тонкости такие?» По-моему, он нарочно делает вид, будто не понимает, ведь
дело-то ясное. Я снова начинаю ему втолковывать, повторяю еще и еще все старые
доводы: мой возраст, ее возраст, каким я стану через десять лет, какой она станет
через десять лет, я не хочу портить ей жизнь и не хочу остаться в дураках, не хочу
отказаться от счастья, но у меня трое детей и т. д. и т. д. «А ты считаешь, что так ты
не портишь ей жизнь?» Порчу, конечно, неизбежно, но все же это лучше, чем
73
связать ее по рукам и ногам. «А она что говорит? Согласна?» Вот от такого вопроса
сразу становится неуютно. Не знаю я, согласна она или нет. Она человек мягкий,
сказала, что да, но я, по правде говоря, все равно не знаю. Может, ей больше по
душе прочные отношения, официально освященные? Может, я только говорю,
будто поступаю так ради нее, а на самом деле — ради себя? «Ты действительно
боишься остаться в дураках или чего похуже?» Вот негодяй, решил, видимо, вложить
персты в мою рану. «Ты это про что?» — «Ты просил меня сказать все начистоту,
верно? Так вот: я про то, что, на мой взгляд, дело тут простое — ты боишься, что
через десять лет она наставит тебе рога». До чего же скверно, когда тебе говорят
правду в лицо, особенно такую! Даже в утренних своих монологах ты стараешься
обходить эту правду, в те минуты, когда бормочешь всякую горестную чепуху,
мучительно-горестную, полную ненависти к себе, и, прежде чем окончательно
проснуться, Я стремишься рассеять все это, надеть поскорее маску, чтобы потом Я
целый день люди видели только маску и только маска видела бы их. Выходит, я
боюсь, что через десять лет она наставит мне рога? Я выругался вполне
традиционно, как положено настоящему мужчине, ежели его обозвали рогоносцем,
хотя возможность стать таковым отодвинута далеко во времени и пространстве. Но
сомнение все же ворочается в моем мозгу, и сейчас, когда я пишу, мне уже не I
кажется, что я великодушный и сдержанно-спокойный человек, а скорее просто
заурядный пошляк.
После полудня дождь полил как из ведра. Двадцать минут простояли мы на
углу, ожидая, когда он утихнет, и растерянно глядя на пробегавших мимо людей.
Прозябли страшно, и я уже начал чихать с угрожающей регулярностью. Раздобыть
такси нечего было и мечтать. До квартиры нашей оставалось два квартала, и мы
решили идти пешком. На самом деле мы, конечно, не шли, а, как и все, бежали
сломя голову и через три минуты, мокрые насквозь, оказались на месте. Я до того
измучился, что повалился на кровать да так и лежал довольно-таки долго, будто
старая тряпка. Однако прежде достал все-таки одеяло и завернул ее — на это у
меня сил хватило. Она сняла жакет, с которого текло, и юбку, превратившуюся в
нечто совсем уж жалкое. Я постепенно приходил в себя, а через полчаса и вовсе
согрелся. Пошел на кухню, зажег примус, поставил греть воду. Она окликнула меня
74
из спальни. Я вошел, она стояла у окна, завернувшись в одеяло, глядела на дождь.
Я встал рядом и тоже смотрел, оба мы молчали. И вдруг я почувствовал: эта минута,
этот крохотный ломтик жизни, самой обычной, повседневном, и есть высшая ступень
блаженства, настоящее Счастье. Я ощущал его с небывалой, немыслимой полнотой
и в то же время болезненно сознавал, что продолжения не будет, во всяком случае с
той же силой и интенсивностью. Высшая точка, она же и есть точка, разумеется, так.
Я ведь понимаю, иначе не бывает — только миг, один коротенький миг, мгновенная
вспышка, и продлить ее не дано никому. За окном трусил пес в наморднике,
неспешно, как бы смирившись с неизбежностью. И вдруг остановился, вдохновенно